Шаутбенахт - Леонид Гиршович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Следом полезла Гордеева — тоже доказывать что-то, не себе, а другому человеку, — вся в пылающих пятнах, с сумасшедшиной на лице. Отраде, конечно, трын, но в другой раз Трушина бы кликнула ее Непогодушкой, Ненастьюшком и ублажила бы Настю. Всеобщая «матка», увы, была жестоко бита, и пуще того: не сбылось ничего, Ваал проиграл истинному Богу и мог только сетовать, повторяя: «О горе! Ох, мне! Достахся немилостивым сим рукам». Кончилось тем, что Гордеева схлопотала форвардский удар по голени и стала кататься от боли (а Науке уже хорошо было).
Юра боялся боли, — собственно, кто ее не боится. Но для того, кто свято верит, что «один раз живем», боль — единственное, что ему страшно в смерти. (Ах, не единственное? Все равно, сейчас нам не важны аргументы в пользу жизни вечный.) Предсмертные муки Григория Иваныча в Надиной передаче, жалкое зрелище, каковое являла собою Трушина, Гордеева, получившая на глазах у Юры отнюдь не понарошке, — и, глядишь, становится уже не до метафизических страхов — смерти, высоты. «Мне бы ваши заботы», — говорит Солженицын Западу. «Поскорее б да полегче б, — думал Юра буднично и просто. — Надо действовать послушно».
Он безразлично смотрел вниз — на привычно белевшие коробочки (коробочки? безразлично уже и ударение), на прямоугольник газона. Все надоело — он зевнул… он быстро посмотрел снова, съев зевок: странно, все было так и не так. Картинка для детей, где предлагают найти ошибку. Нашли: совершенно очевидно, что тень от шапито отдельным пятном лежит на траве, а не слилась с ним. Что это, уже начались мелкие погрешности в законах физики? Но Юра не был мистик. Демонстративно выражаемая лицом покорность — за которую ведь не может быть, чтобы не полагалось «поскорей да полегче», — сменилась иным, пускай мимолетным, интересом. Тень ползла по траве влево, слегка меняя форму. Значит, что дельфинариум, как бы это невероятно ни было, отделился от земли и продолжает плавно, почти незаметно на фоне изумрудного прямоугольника, подниматься. Дельфины спасали людей в море, но возможно ли, чтобы в воздухе они не прекращали своей благородной деятельности? У Юры дыхание сперло, маленький воздушный шарик в его груди салютовал огромному, спешившему ему на помощь. Там в гондоле сидели дельфины с лицами добрых сократов — обмундированные в форму десантников.
Он был первым, но не единственным, кто увидел это. Взлетевшему шапито, замаскированному под самого себя, не удалось остаться незамеченным. Вскоре террористы — один, другой, третий — в изумлении протирали глаза… Ну, для них-то это было однозначно: Бирнамский лес пошел на Дунсинан. Хитрость в духе израильтян — на сей раз она не удалась, их не застигнут врасплох. Хотели подлететь бесшумно? За кого же их держат — там, внизу? Совсем за безмозглых скотов? Сейчас спеси у вас поубавится.
Уже глаз не только не охватывал нарисованного на шаре целиком; уже даже с отдельными деталями шагаловской росписи — Эйфелевой башней, скрипкой, избушками, вверх тормашками летящим черноволосым Юриным двойником — не справлялся взгляд, упершийся в одно какое-то цветовое пятно. Террористы поставили перед собою всех своих пленников — пленниц, вернее. Ну и Юру, разумеется. Ввиду предстоявшего боя теперь к остальным присоединился четвертый.
Шар был близок к тому, чтобы сравниться с Орленком; он затмевал собою солнце — когда последовал огонь — по нему. Большой, да дурной, говорят. На несколько минут он действительно стал для парижан ярче солнца. Но и объятый пламенем, этот потомок монгольфьера продолжал оставаться мишенью для четверки ликующих террористов, пока не рухнул туда, откуда поднялся. Террористы, а с ними и «козлятушки-ребятушки», всем этим адом опаленные, оглушенные, провожали взглядом горящие лоскутья. Тут-то Юра якобы услышал голос, сказавший ему очень спокойно, очень внятно: ТИШКАВ. Юра подчинился, не рассуждая, — рухнул на пол, как скошенный автоматной очередью, опередив последнюю на считанные секунды. Ибо в следующий момент в спину террористам ударил отряд французских коммандос.
Операция была задумана блестяще, отвлекающий маневр удался гениально, что позволило саперам незаметно обезвредить взрывное устройство на последнем витке лестничного штопора. «Но, мсье-дам, — говорили французам израильские коллеги, — вы же стреляете как в гангстерских фильмах — вы не видели вчера случайно по телевизору американский боевик, как его… „Мертвые хранят свои тайны“? Во киношка!»
Официальная Франция оправдывалась тем, что не было выхода, а так, по крайней мере, хоть двое остались в живых: израильский гражданин Юрий Беспрозванный и француженка русского происхождения графиня Бальзамо, урожденная княжна Тараканова. Их, правда, спасло чудо: каким-то наитием оба с точностью до секунды кинулись на пол, словно самим Ангелом Господним оповещены были о плане операции. Недаром Юра всю жизнь потом утверждал, что ему был голос. На иврите. Нет, не мужской, но, кажется, и не женский… он не может сказать, но он точно помнит: был голос. Об этом писали. Вообще же сам инцидент с захватом заложников на Эйфелевой башне забылся быстрее, чем можно было ожидать. Арабы вяло пообвиняли евреев — в ответ Израиль, усмехнувшись, напомнил, что одного из этих «евреев» забыли обрезать — араб-христианин, верно, был. Августовская кампания под лозунгом «Отпусти мой народ» (в Англии, во Франции, в Бельгии, в Голландии) шумной обещала быть — шумной и была. Затем октябрьская кампания…
Двадцать лет пролетели как во сне. Мы проснулись, а все еще…
А все еще не может быть и речи о том, чтобы открыть причины столь странного поведения террористов — тогда, седьмого июля 1973 года. Что им было надо? Мы не вправе болтать. Между прочим, только длинный язык одного из задействованных в этом фарсе лиц превратил его в трагедию. Первоначально не готовилось никакой кровавой бани. Утверждаем это со всей ответственностью: в данном случае она не планировалась. Но когда в КГБ сидят параноики, а Моссад рискует из-за этого лишиться лучшего своего агента — тут уж сами понимаете.
Январь — март 1991
Ганновер
Сарагосский фронт. Штаб ополчения ПОУМ. 19 июня 1937 года.
Удар в лицо был такой силы, что оказался нечувствителен. За ним ничего не последовало, предшествовало же ему девятнадцать лет, прожитых в бывшем губернском городе Лифляндской — некогда — губернии. Итак, особняк на бульваре Тотлебена, семья светила гинекологии (кажется, странная двусмысленность), жизнь текла ничем не примечательным потоком между постылым благополучием богатого еврейского дома и Лютеровской гимназией.
Муня (Самуил) Фельдман был рыжеватым юношей с резкими чертами лица, с огромным подбородком, которым имел привычку упираться в грудь — когда этаким бычком на что-нибудь смотрел (как Джордж Оруэлл, собственно, и описал — читайте у него в «Памяти Каталонии», на первой же странице; между прочим, безымянный русский перевод — исключительный).
Лето семья проводила на взморье. Сам светило гинекологии, плотный, невысокий, с бородою, как у Барбароссы, вульгарно потирал руки над тарелкой дымящегося bouillabaisse — под презрительным взглядом кельнера. Напротив сидела мать, на людях из себя вся нимфа, а кто бы видел, как дома, бывало, алчно она пересчитывала столовое серебро после банкета с наемной прислугой. И между ними сидели мы, два гадких утенка: старшую сестру звали Annette. Муня задним числом полагает, что жизнь бок о бок с неоперившейся девочкой-подростком делает младшего брата бесчувственным к идеалу женственности, к очарованию незнакомки в окне лимузина; хочешь не хочешь, тут же представляешь себе подноготную этого «мимолетного виденья». Вот, оказывается, почему пятнадцатилетний гимназист, без любви, лишь по бездушному влечению плоти, спознался с бедной девушкой Терезой (хотя в отличие от него и не девственницей, но еще достаточно неопытной, чтобы забеременеть с лету, «не мудрствуя лукаво»).