Прошлое - Алан Паулс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Это стало началом революции. Сперва тетя Лизелотта отвергла саму возможность того, что батареи могут быть слишком горячими: с ее точки зрения, раз она не трогала регуляторы управления отопительной системой в течение двадцати лет, то и волноваться было не о чем. Затем случилось нечто из ряда вон выходящее: Конрад не заткнулся, а позволил себе высказаться в том смысле, что на дворе лето, и притом весьма жаркое, — эту мысль он выразил более чем деликатно, потому что очень любил свою тетю, несмотря на все ее странности, на противный характер и диктаторские замашки, и меньше всего на свете хотел бы обидеть и уж тем более оскорбить ее; тем не менее, услышав от племянника крамольные намеки на то, что за двадцать лет температура окружающего воздуха могла неоднократно подниматься и опускаться, тетя Лизелотта пришла в ярость — такой ее Конрад еще никогда не видел, даже в тот ужасный день, когда сынок одного из соседей, скинхед, — который, по словам тети, развлекался тем, что вместе с бандой таких же, как он, недоумков лапал работавших в окрестных домах горничных-турчанок, — одним, отработанным в школе тэквондо, ударом убил Кима, якобы фокстерьера, десять лет прожившего в ее доме; так вот, в порыве гнева она чуть не пинками выставила Конрада из кухни, облив его грязью с головы до ног, — эта стерва обвинила несчастного племянника в том, что он, видите ли, трахается у нее за спиной, в ее собственном доме, да еще, с подачи этой бабы, осмеливается тут критиковать систему отопления. Подумать только, и все из-за нее, из-за этой чертовой южноамериканки, которая, ясное дело, затеяла все это с одной лишь дьявольской целью: испортить, а еще лучше совсем разорвать последнюю родственную связь, оставшуюся у мальчика после пережитой трагедии, ну и по ходу дела разорить бедную тетю, уничтожив на корню ее маленький бизнес. «Нет, ты представляешь себе, она так и заявила ему, что он трахается у нее за спиной! С ума сойти! И это, учти, в тот момент, когда мы с Конрадом еще ни-ни… Римини, мы ведь с ним даже не целовались. Хотя нет, целоваться — было дело. Но и то — не у них в пансионе, а в кино, мы с Конрадом ходили смотреть „Любовь без границ“… Ну что тут скажешь, больная тетка, психопатка, да и только».
Им пришлось задержаться. Прямо наперерез траектории их движения из бокового коридорчика вдруг показалась каталка, на которой лежала женщина — настолько худая, что в ночной рубашке, которая была на ней надета, поместились бы еще как минимум две точно такие же бесплотные тени; катившему носилки на колесиках медбрату не удавалось преодолеть и двух-трех метров, не врезавшись то в одну, то в другую стену. Римини стало нехорошо. «По-моему, нужно возвращаться назад», — сказал он, оглядываясь и пытаясь понять, куда занесло его на этот раз. «Не поможете?» — попросил его медбрат, то и дело бросавший рукоятки каталки и принимавшийся пристраивать понадежнее пакет с кровяной сывороткой, который так и норовил упасть со стойки капельницы. Женщина застонала; другие больные, лежавшие в палатах, двери которых выходили в этот коридор, отозвались такими же, похожими на эхо, стонами. «Римини!» — крикнула София с так хорошо знакомой ему интонацией упрека. Он вздрогнул и схватился за ручки каталки, попутно пытаясь оправдаться перед медбратом, объяснить, почему чуть было не сбежал: «Я очень спешу… Мне бы нужно… Понимаете, жена… Родильное отделение…» — «В другом корпусе. В новом», — машинально ответил медбрат — так, словно его долго тренировали автоматически выдавать координаты любой точки больничного комплекса при одном ее упоминании. Римини толкал перед собой каталку и чувствовал, как скользят рукоятки в его потных ладонях. Он то зажмуривал глаза, то приоткрывал их, пока не увидел перед собой что-то жесткое, твердое, мертвое. Он открыл глаза пошире — оказалось, что его взгляд устремлен на ступни лежавшей на каталке женщины, торчавшие из-под сбившейся набок простыни; Римини показалось, что эти ноги никогда и не были живыми, что с самого начала их выточили из холодного, мертвого камня и лишь обтянули сухой шелушащейся кожей… У Римини закружилась голова, но он, вместо того чтобы отвести взгляд в сторону, задержал его на пальцах ступни — четыре меньших, видимо, сведенные судорогой, все вместе подогнулись под большой, словно рассчитывая укрыться от какой-то угрозы… Он поднял глаза — впереди забрезжил яркий свет; к Римини вернулась надежда. Вскоре они действительно вышли в просторный холл с тремя лифтами. Медбрат нажал кнопку и стал поправлять простыню и капельницу. Римини растерянно наблюдал за его действиями и вдруг почувствовал, как чья-то не сильная, но энергичная рука потащила его в сторону, прочь от каталки. За его спиной открылась дверь, и, прежде чем Римини понял, что происходит, он уже несся вниз по лестнице, подгоняемый Софией. «Ты уверена, что…» — начал он. Перебив его, София крикнула: «Короткой дорогой!» — и обогнала его, перепрыгнув за раз не то пять, не то даже шесть ступенек; в лицо Римини вновь ударил порыв ветра — это София уже распахнула перед ним очередную дверь, и он, не останавливаясь, по инерции выбежал в другой холл — точь-в-точь такой же, как тот, который они только что покинули. «Это здесь, — заявила София. И в следующую секунду, воспользовавшись тем, что Римини, не сопротивляясь, следует за нею, добавила: — Она его выставила». — «Кто? Кого?» — переспросил Римини. «Прямо на улицу. Нет, ну разве не психопатка? Нам пришлось снять номер в гостинице. Бедненький, он и Мюнхен-то знал хуже, чем я. Ни дать ни взять птенец, выпавший из гнезда. Бьюсь об заклад, ты бы его назвал моим Каспаром Хаузером. Так вот, хочешь смейся, хочешь нет, но Конрад оказался девственником. Можешь себе представить человека, который бы в наше время оставался девственником до двадцати пяти лет? Так, сто двадцать три, сто двадцать пять, сто двадцать семь… Вроде бы пришли. Представляешь себе, Римини, я влюбилась, влюбилась без памяти. Тебе я не стала бы врать. Сто тридцать один… Слушай, даже толком не помню, четная или нечетная сторона. Самое потрясающее во всей нашей истории знаешь что? То, что мы с ним почти не говорили. Сам знаешь, я в немецком не особо сильна. А он по-испански и вовсе двух слов связать не может. Это все равно что все время быть друг перед другом голыми. В общем, любовь. И ты прекрасно понимаешь, о чем я говорю. Любовь чистая, самая настоящая». София остановилась перед приоткрытой дверью одной из палат. Она медленно, чтобы не спугнуть, подняла руку и погладила его по щеке пальцами. «Вот если мы вдруг когда-то… — Неожиданно она потянулась к нему и поцеловала в губы — легко и незаметно, как целуют спящего, которого не хотят разбудить. Затем, уже положив ладонь на дверную ручку, она, понизив голос, добавила: — Он, кстати, до сих пор девственник. Нет, серьезно, у нас с ним как-то до этого не дошло. Не решились. Но ведь у нас впереди еще уйма времени. Согласен? Конрад, кстати, сейчас берет уроки вокала. Когда мы познакомились, я сказала ему — ты наверняка поешь. Нет, сказал он мне. А я ему говорю — не может быть. Ты просто должен петь». — «София», — донеслось из палаты. «Ну зайди, хоть на минутку, — зашептала София, просто силком затаскивая Римини за собой. — Вот увидишь, она так обрадуется».
Оказалось, что он помнил ее во всех смыслах «более»: более бледной, более крупной, более грозной. Надо сказать, так ему запоминались многие люди и явления — не только Фрида Брайтенбах. Впрочем, и сейчас она, несмотря на слабость после перенесенного обморока, выглядела весьма величественно, — приложив немало усилий, ей удалось убедить сначала Софию, а затем и медсестру приподнять изголовье кровати таким образом, чтобы, общаясь с людьми, она не смотрела все время снизу вверх, как неизлечимо больная; годы брали… нет, не брали свое: Фрида стала не ниже, но суше и изящнее; морщины лишь придали ее лицу значительности и суровости, а глаза так и остались живыми, выразительными и цепкими — скрыться от этого взгляда, несмотря на то что один из глаз Фриды заплыл от удара о ванну, было просто невозможно. Римини тотчас же вспомнил, что Фрида присутствовала в его (в их общей с Софией) жизни все долгие двенадцать лет, и все эти годы он был вынужден находиться в состоянии полной боевой готовности — восхищаясь ею, не принимая ее и не зная, как вести себя в ее присутствии. Вот и сейчас она оставалась самой собой: из тяжелейшего состояния ее вывели врачи, медсестры и медицинское оборудование — все это никогда не вызывало ее доверия и было для нее всю жизнь объектом борьбы; но она не потеряла присутствия духа и предстала перед Римини все тем же Буддой в женском обличье, все тем же божком, который год за годом, оставаясь неподвижным центром бескрайней галактики бесчисленных страждущих, осенял своим присутствием долгие посиделки в квартире на улице Видт.