Юрий Ларин. Живопись предельных состояний - Дмитрий Смолев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Можно сказать и по-другому, конкретнее: если поздняя советская власть насаждала один тип искусства, запрещала другой, а на третий предпочитала не обращать особого внимания, то это не означает, что мы должны теперь воспринимать всё так же, только с противоположными оценками. Или даже совсем так же, как раньше, без переоценок, – есть и такой сегодняшний тренд. Ведь тогда, причем в обоих случаях, придется признать, что советская власть, запрещая, поощряя или игнорируя что-либо, делала это эстетически осмысленно, якобы разбираясь в законах творчества и пользуясь релевантными критериями, однако используя такую осведомленность в своих политических целях – неважно даже, верных или ошибочных. Вот только подобный тезис не подтверждается абсолютно ничем. И мнение позавчерашних идеологов насчет того, как и почему должна происходить демаркация на территории искусства, по-прежнему выглядит профанным. Вряд ли вообще нужно его учитывать – разве что при описании нравов эпохи, но не при анализе художественных достоинств и недостатков самих произведений. Историческая дистанция уже позволяет теми установками пренебречь.
* * *
Выбрав изобразительное искусство главным делом жизни, Ларин вовлекся в него со всей возможной полнотой – и как педагог, и как действующий художник. Что не означало, впрочем, жертвенного самоотречения или напускного пренебрежения к другим сторонам бытия. Подчеркнуто богемными привычками, призванными демонстрировать «неотмирность» их обладателя, Юрий Николаевич так и не обзавелся до конца своих дней – хотя о живописи мог разговаривать часами, если ощущал, конечно, встречный интерес у собеседника.
А еще он «много читал и прекрасно знал поэзию», как поведала Ольга Максакова:
Читал наизусть огромными кусками Слуцкого, Пастернака, Заболоцкого (любимейший), того же Коржавина – список можно продолжить. Вообще в семье много читали вслух, поэзию, прозу, публицистику; по-видимому, это было привнесено самим Юрой – из детдома.
Из детдомовских же времен сохранилась у него и любовь к шахматам, которые «составляли довольно серьезную часть его мировосприятия», по словам Ольги Арсеньевны. Увлекался музыкой – правда, диапазон его пристрастий был слегка причудлив: наряду с мировой классикой он охотно слушал и популярные советские песни, и произведения из той маргинальной категории, которая впоследствии получила звучное наименование «шансон», а до того обходилась формулировкой «блатняк». Студенты, бывавшие у Ларина дома, в квартире на Дмитровском шоссе, иной раз удивлялись перепаду его музыкальных вкусов, хотя вообще-то очень многим повзрослевшим «детям войны» этот репертуар был знаком и близок – как ностальгический отзвук. Только не все признавались.
И по-прежнему Ларину в те годы была присуща тяга к познанию недавней советской истории – разумеется, не в том пропагандистском формате, который из «Краткого курса истории ВКП(б)» с кое-какими неизбежными поправками перекочевал в последующие учебники, романы и кинофильмы. Недостаток в источниках альтернативной информации, конечно, ощущался, но все же Юрий существовал отнюдь не в официозном вакууме: помимо давно уже укоренившейся привычки к чтению «самиздата» и «тамиздата», он не расставался и с кругом личного общения, который возник когда-то благодаря Анне Михайловне и постепенно был им расширен самостоятельно. Знакомства и дружбы, упомянутые нами в контексте 1960‐х, да и не одни лишь перечисленные, сохраняли актуальность и позднее – если только не прекращались по скорбным причинам. Бывших зэков постепенно становилось все меньше; среди не сидевших, но вольномыслящих тоже случались потери – вспомним трагический финал жизни философа Эвальда Ильенкова. Хотя происходили и новые встречи, а иногда прежние знакомства приобретали вдруг иные, непредвиденные качества.
Одним из друзей, появившихся у Ларина в 1970‐е, стал человек, прямо скажем, не типичный для тогдашнего московского пейзажа, – Стивен Коэн, гражданин США. Профессор, специалист по политической истории Советского Союза, автор книги «Bukharin and the Bolshevik Revolution: A Political Biography» («Бухарин и большевистская революция: политическая биография»), которая вышла в 1973 году и была встречена англоязычной аудиторией с огромным любопытством. Чего нельзя было сказать про аудиторию советскую: ее о появлении такой книги не оповещали – разве что в выпусках запретных зарубежных радиостанций. Пресловутый «железный занавес», впрочем, слегка уже утратил прежнюю непроницаемость, так что отдельные экземпляры биографии Бухарина иногда все же оказывались в тех руках, в каких должны были оказаться. Обладательницей книги стала, естественно, и Анна Михайловна Ларина.
Кто-то, может быть, Рой (Медведев. – Д. С.), принес маме эту книжку, она мне дала ее, – вспоминал Юрий Николаевич. – Толстая книжка, богато иллюстрированная. Думаю: а как же я буду переводить? Когда-то я пытался немножко понять по самоучителю английский язык, но мне это фактически не удалось. Решил, что все равно буду переводить. И действительно, самостоятельно перевел одну главу. Но потом понял, что мне понадобится несколько лет, чтобы сделать перевод. Понял и другое: без помощника, который хорошо знает английский язык, который ориентируется в политике, мне ничего не удастся сделать. И тогда я пошел к Алексею Владимировичу Снегову.
Стремление Ларина во что бы то ни стало перевести на русский книгу Коэна зиждилось, надо полагать, на двух ключевых мотивах. Во-первых, подобная обстоятельная монография никогда прежде не выходила – ни на каком языке. А ведь в ней должны были содержаться ответы на многие вопросы. Сколько бы сын Бухарина ни расспрашивал людей, знавших его отца, сколько бы ни вникал в тексты, написанные самим Николаем Ивановичем (чьи труды были запрещены, но не уничтожены совсем уж до последнего печатного экземпляра; при необходимости их можно было с осторожностью раздобыть и прочесть), сколько бы ни выстраивал в умозрении некую историческую картину, позволяющую объяснить противоречия и состыковать причины со следствиями, – все же информации явно недоставало. И тут появляется шанс разобраться во всем самостоятельно – вернее, с помощью исследователя, имевшего доступ к уникальным документам и засекреченным в СССР сведениям. У Ларина здесь был острый личный интерес. Во-вторых, не мог не подразумеваться прицел на русскоязычную аудиторию. Какую именно? И каким образом обретенную? Вряд ли инициатор перевода сумел бы тогда ответить себе на эти вопросы. Одно представлялось очевидным: репутация Николая Бухарина может быть окончательно восстановлена только на его родине, и значит, все аргументы должны обязательно присутствовать в русскоязычном поле и отечественном дискурсе.
Я пришел к Снегову и почти шепотом сказал: «Вышла книжка, видите, какая толстая; я перевел одну главу, наиболее простую. Чтобы мне перевести всю книгу, нужен очень опытный человек, который мог бы помочь». Он говорит, что напротив живет такая Дора Юльевна, зайди к ней и спроси, сможет она или нет. Я пошел к Доре Юльевне, она сказала: «Юра, я только сейчас перевела Дойчера и так устала, что больше не могу». Я вернулся к Снегову, он говорит: «Давай еще попробуем». И позвонил Евгению Александровичу Гнедину, которого я знал уже, но совсем не близко. Договорились,