Близкие люди - Татьяна Устинова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Потолок был совсем незнакомый, но все-таки он явно был наэтом, а не на том свете, и на некоторое время это Чернова успокоило. Несколькоминут он лежал неподвижно, боясь шевельнуться и не уверенный до конца, есть лиу него руки и ноги.
Что такое происходило с ним вчера вечером?..
А сейчас что происходит? Где он?..
Глаза разлепить было очень трудно, но Чернов все-такиразлепил их. Дощатый потолок странно накренился, грозя вот-вот обрушиться нанего, и он трусливо прикрыл глаза, спасаясь.
Он в Сафоново. Вот уже второй день он ночует в Сафоново,потому что ночевать в непосредственной близости от жены Вали у него не быломоральных сил.
Да, точно, он в Сафоново.
Но вспомнить это было довольно просто. Гораздо сложнее быловспомнить, что именно происходило вчера. Почему он так нажрался? Вроде особыхпричин никаких не было.
Или были?..
Внезапно он понял, что сию минуту должен встать или хотя бысесть, что если он пролежит еще хоть одну секунду, то непременно умрет, и сталмедленно подниматься, придерживая себя руками. Руки по крайней мере были наместе.
В голове со звоном лопнули все сосуды, и кровь залила глаза,уши, рот и нос. Он осторожно попытался застонать, не смог и пристроил лопнувшуюголову на спинку дивана Оказывается, он лежал на диване.
Вчера был трудный день.
С самого утра началась какая-то ерунда с местными жителями,которые вяло протестовали против стройки. Потом Степан зачем-то полез грудью наамбразуру, навел на всех шороху, однако добился того, что весь остаток дня«КамАЗы» с грузом проходили беспрепятственно. Потом приехал глава местнойадминистрации и долго и бестолково объяснял, почему он ничего не может сделать,а Чернов со Степаном угрожали, льстили, умоляли и предлагали взятки. Поочереди. Сначала говорил Степан, а Чернов отдыхал. Потом говорил Чернов, аотдыхал Степан. Потом приехал Белов, и они со Степаном быстро укатили, оставивЧернова одного.
Под вечер прикатили снова, привезли водки и зачем-то всенажрались.
Белов, как самый трезвый, уехал на своей машине. Степанаувез завскладом, тщедушный унылый язвенник, которому пить запретили еще в 72-мгоду и который всегда выручал начальство, когда начальству было угодноперебрать. Чернов и Петрович остались вдвоем и решили, что не грех бы добавить,и так добавляли полночи.
— М-м-м… — замычал Чернов, подивившись тому, что голос унего все-таки прорезался. Мычать было трудно, потому что во рту что-тоцеплялось одно за другое, мешало, и звук выходил жалостливый и слабый.
Они добавляли и добавляли, и в середине ночи стало ясно, чтопривезенной водки не хватит и придется двинуть в дело резерв главногокомандования. Бутылка, которую накануне купил Чернов, собираясь как следуетнапиться, никак не находилась, и в конце концов они нашли под Степановым столомеще какую-то, довольно подозрительную, и — что самое скверное — местногопроизводства. Но им было уже не до изысков.
Чернов, запивая скверной водкой свои подозрения и несчастьяпоследних дней, долго и заунывно рассказывал о них Петровичу, который оказалсячеловеком на редкость тонким и понимающим. Он слушал Чернова внимательно и дажекивал, пока еще мог кивать, и даже сочувствовал, пока еще мог сочувствовать,Хороший мужик.
Сейчас хороший мужик Петрович спал на раскладушке упротивоположной стены, отвернувшись от Чернова, и Чернов, который уже почти всесоображал, вдруг пожалел его — ему еще только предстоит проснуться и осознать,что он не в аду, а в конторке в Сафоново, и голова кружится, как у плохогокосмонавта на тренажере, и в желудке разлита не проваренная как следуетогненная сталь, и лет все же не тридцать восемь…
— Петрович, вставай!.. — прохрипел Чернов. — Утро уже. Наработу пора.
Петрович — ясное дело! — не шелохнулся.
Держась рукой за стену, Чернов поднялся с продавленногодивана и осторожно двинулся в сторону двери. Проклятая дверь заскрипела так,что опять пришлось прикрыть глаза и постоять некоторое время, успокаиваяжелудок, который от этого скрипа почему-то завязался мертвой петлей.
На улице было холодно и серо — очень рано. Птицы соннымиголосами перекликались в ближнем лесу.
Вот черт побери. Днем, когда гудят машины, никаких птиц неслышно.
Может, и впрямь здесь нельзя строить? Вон тишина какая…
Покачиваясь и старательно контролируя каждое движение,Чернов пошел к вожделенному крану, из которого тоненькой струйкой подтекала:вода — даже отсюда был виден ее матовый ртутный блеск.
Сейчас он попьет холодной водички, и ему станет легче.
Потом он умоется и еще попьет. А потом еще. И будет питьсколько захочет, хоть до завтра.
Он пил долго, всхлипывая от удовольствия, и вода с привкусомжелезки казалась ему райским наслаждением, куда там «Баунти»! Потом умылся ивытер колкие щеки полой мятой рубахи, вытащенной из джинсов.
Стало легче, но все-таки не настолько, чтобы можно былопродолжать жить.
Ну и ладно!.. Ну и черт с ним со всем!..
Рядом с длинным навесом, где обедали рабочие, примостиласьфанерная будочка летнего душа, обращенная, как водится, к лесу передом, а ковсему остальному миру — задом.
Никто в этом душе отродясь не мылся — во-первых, потому, чтобыло холодно, а во-вторых, потому, что особым пристрастием к чистоте строителине отличались.
Клацая зубами от холода, Вадим Чернов содрал с себя одежду ипошвырял ее на лавку. Поджимая пальцы ног на холодном и влажном песке, онмелкой рысью пробежал в будочку, втянул голову в плечи и отвернул ржавыйвентиль.
— А-а-а!.. — завыл он протяжно, когда ледяная вода полиласьиз мятой алюминиевой насадки прямо на его больную голову. — А-а-а… твою мать!
Впрочем, выл и матерился он не слишком громко, чтобы неразбудить рабочих, спавших в вагончиках в какой-то сотне метров от него. Еще нехватает, чтобы кто-нибудь вышел и увидел голого, трясущегося от холода ипохмелья шефа, принимающего в фанерной будочке летний душ!
Он выскочил из будочки, отряхиваясь, как мокрая собака, иприплясывая от холода, принялся напяливать на себя одежду.
«Ну что? — это было сказано голове, которая настороженнопритихла. — Чья взяла? Моя или твоя?»
В мокрых носках ногам было противно, рубаха моментальноприлипла к спине, зато вполне можно было жить дальше. И есть захотелось, хотяеще пять минут назад одна только мысль: о еде казалась совершенно убийственной.