Избранное - Леонид Караханович Гурунц
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Стояло лето — пыльное, знойное, манящее, полное звуков, запахов и лакомств. Природа в изобилии расточала свои дары: кусты и деревья в садах ломились от налившихся плодов. Какое раздолье для подростка! А я от зари до зари должен был торчать в мрачной пещере, помогая деду месить глину, лепить и обжигать кувшины. Какое уж тут раздолье? Не знаешь, как дождаться того благословенного часа, когда можно оставить мрачное подземелье и присоединиться к веселой ораве друзей.
Как я завидовал Аво! Еще только наливались соком первые плоды, только румянилась земляника или зрел ранний белый инжир, а он уже на весь день исчезал из дому. И ни ворчанье деда, ни попреки матери не действовали на этого сорвиголову. Впрочем, чего греха таить, и я готов был воспользоваться первым подходящим моментом, чтобы ускользнуть из гончарной.
Дед, видя мое нетерпение, недовольно ворчал:
— Кто с вечера не положит дрожжей, у того утром тесто не поднимется. Ты не смотри на Аво. Помнишь пословицу: «Когда один слепой ведет другого, оба рискуют свалиться в яму»?
Нет, пусть дед говорит что угодно, но мир Аво прекрасен. Поглядите только, как просится в рот инжир-скороспелка. А как пахнут сады!
Я с грустной улыбкой вспоминаю наш еще вчерашний-позавчерашний травяной стол. Те дни, когда рады были горсти просяных отходов, чтобы подмешать в противную травянистую пищу.
Первым поспевает тут. Его ягоды ковром устилают землю. Потом тяжело и гулко падают в траву перезревшие груши. Наступает черед винограда, и тогда, словно боясь первых заморозков, начинает плодоносить и благоухать все, что не успело созреть до этого.
Маленькие кислые яблоки становятся большими и сладкими. Слива чернеет, наливается густым соком; кажется, проколи иголкой — брызнет кровь.
А пшат, оставляющий на пальцах серебристую мучную пыль, а гранат, весь в трещинах, грузный, дразнящий из-за забора кроваво-красным нутром, а грецкие орехи, а инжир?
Улучив момент, я оставляю деда одного домешивать свое «тесто» для горшков и тихонько выскальзываю из гончарной.
Мир Аво, стороживший за порогом, заключает меня в свои объятия.
*
После того как я вернулся из Шуши с пакетами, наполненными всевозможными сластями, и с ничтожным остатком выручки от продажи кувшинов, мы прожили тяжелую, голодную зиму.
Часто за вечерней едой или чаем я ловил на себе немой, задумчивый взгляд деда.
Я смотрел на печальные, озабоченные лица деда и матери и ждал попреков. Но они молчали. Вот тогда-то во мне и созрело решение: я должен помогать деду в гончарной! Ведь я принес в дом столько огорчений!
Не забыть того дня, когда дед, выслушав мое решение стать гончаром, в первый раз утром повел меня на работу. Солнце светило, звенели цикады. Из садов доносился сладостно-горьковатый аромат спелых плодов.
Дед взял меня за руку, подвел к гончарной, как к храму, и, воздев руки к небу, на котором плыли рваные, по-летнему высокие облака, сказал:
— Бог тому свидетель, я тебя не принуждаю. Время еще есть. Можешь хорошенько подумать. И прошу помнить: в нашем деле мозговать надо, это тебе не стихи читать.
Взглянув в последний раз на залитые солнцем сады и виноградники, прильнувшие к склонам гор, я спускаюсь в полутемную пещеру. Сбросив трехи, погружаю ноги в холодную глину.
Вот я опять с тобой, моя месилка! Меня обдает обжитым теплом глиновальня.
Как много здесь непонятных вещей! И почему я не замечал их прежде, когда приходил сюда только месить глину? Каждый день я делаю новые открытия. Я уже знаю, как отличить люснивег от аваза, могу определить на ощупь полевой шпат, который не всякий гончар определит. Деду это нравится. Но на настойчивые мои расспросы он отвечает уклончиво:
— Не сразу, не сразу, мой мальчик! Так в два счета голова разлетится.
Мои успехи окрылили деда. Он снова воспрянул духом.
— Да, сноха, — сказал он как-то после ужина, — не пройдет и месяца, как из него будет хороший подмастерье, а там… сама понимаешь… как-никак помощник. Заживем как люди.
Мать мыла у очага посуду. Она подняла голову, улыбнулась мне, и я прочел в ее взгляде любовь и надежду, будто и в самом деле от меня зависело все благосостояние семьи.
Как же мне не работать! Как не закрыть глаза на все соблазны, которые окружают меня! Тихо, опустив голову, я плетусь за дедом в гончарную, подбадривая себя тем, что день в работе промелькнет быстро, а вечером я возьму свое.
— Ты говоришь, зачем нам работать, если даже последний эфенди будет жить во сто крат лучше нас? — говорит дед, становясь за свое колесо.
Я не задавал ему таких вопросов, признаться, и не задумывался тогда над такими вещами, но, раз деду угодно, чтобы его слушали, я готов. А почему, в самом деле, не задать мне такой вопрос? Разве какой-нибудь Вартазар трудится, а живет он не в десять, а даже во сто раз лучше, чем хотя бы наш кум дядя Мухан?
— Нет, это в тебе говорит молодость, юноша, — продолжает дед, не сводя глаз с вертящейся на диске массы, — если ты думаешь, что твой Вартазар — пуп земли. Есть разбойники и почище его, которые куда легче наживают богатство. Но не о них мой разговор, юноша. И богатство сгинет, и нищета пройдет, а то, на что положен труд, куда пропадет?
Глиняная масса, находящаяся все время в движении, приняла наконец желаемую форму.
Дед прервал себя, чтобы снять готовый кувшин. Прежде чем поставить его в печку для обжига, он, по обыкновению, вышел с ним на воздух. Разглядев его при свете со всех сторон, он щелкнул языком. Это означало, что кувшин превосходный, а потому надо ожидать: дед продолжит начатую речь.
И почему бы ему не говорить со мною серьезно? Разве я какой-нибудь несмышленыш? Пока дед осматривал своего красавца, прищелкивая языком, я приготовил рабочее место. На мне лежало: месить глину и ровными кусками подавать деду, как это некогда делал отец.
Покончив с осмотром, дед вернулся к станку. Под верстаком — плоской доской с выемкой посредине, куда клалась глина, — скрывались педали. Нога деда легла на их стертые деревянные бруски, и сейчас же завертелось колесо. От бешеного вращения диска глина, находящаяся в выемке, стремительно вытянулась вверх, готовая, как рыба, выскользнуть из рук, но дед шлепками ладоней тотчас же придал расходившейся массе нужную форму.
И когда перед моими глазами снова засверкал, завертелся сияющий огненный диск, завершая работу, дед покосился на меня: