Вернуть Онегина - Александр Солин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Не пущу, не пущу, никуда не пущу…» – бормотала она по утрам, обхватив его и прижимаясь щекой и глазами, полными слез, к его кожаной груди. Он целовал ее голову и гудел: «Аллушка, Аллушка, пусти, мне пора, я должен…» Но она: «Не пущу, не пущу…», а в ответ: «Аллушка, Аллушка…», и снова: «Не пущу, не пущу…»
Господи, давно ли она считала, что выше ее любви к Сашке только смерть? Давно ли верхом богохульства для нее было предположение, что она способна полюбить кого-то, так же, как Сашку? А оказалось, может – еще крепче, еще страшней, еще безумней. Да, тогда она была нежным пушистым подснежником и любила смазливого садовника, а теперь она гордая, независимая роза и любит сурового, израненного мужчину. Тогда она была наивна, а теперь мудра. Но пусть не будет счастья тому, кто увидит в ее чувстве холодный расчет, а не любовь. Потому что ее чувство – больше, чем любовь: любовь-обморок, любовь-ожог, любовь-отречение, любовь за порогом пяти чувств! И ей плевать, кого он убил и убьет, кого крышует и обирает! Слышите, вы, защитники моральных устоев – ей плевать на вас!
С того дня ее жизнь, как та повозка, что после вязкой проселочной дороги выбирается на сухой широкий путь – понеслась быстро, легко и ровно. Преображенная, умиротворенная, счастливая, она была как дерзкий вызов тридцати трем печалям, свалившимся на ее страну.
Вечно недовольная своим зеркальным отражением, она ждала Клима, нарядная, даже если он звонил и предупреждал, что сегодня быть не сможет. «А вдруг?..» – прислушивалась она к сердцебиению лестничной площадки.
И эти их не такие частые, как хотелось бы, счастливые встречи.
«Ты надолго?» – торопилась она стащить с него куртку, страшась услышать, что он только на минутку, чтобы поцеловать ее.
«До утра, Аллушка, до утра!» – широко и радостно улыбался он, заключал ее в медвежьи объятия, вскидывал на руки и нес в комнату.
Ах, да что там говорить – это была небывалая, незаслуженная щедрость судьбы! Она долго еще просыпалась в испуге по ночам, спеша с облегчением убедиться, что он рядом и не приснился ей.
Он никогда, даже вскользь, не упоминал о своих прошлых женщинах, также как и не интересовался ее мужчинами. За пределами кровати он относился к ней, как бескорыстный покровитель, мудрый опекун, добрый учитель – словом, как относился бы к ней любящий отец, если бы он у нее был. Но и постель его мало меняла. От Сашки он отличался, как молитва от частушки: никакого разнообразия, скудные, сдержанные ласки, и обхождение – деликатное, бережное, как с драгоценным сосудом. Часто ей хотелось пришпорить его, заставить отпустить поводья рычащей страсти, которую, как она считала, он напрасно сдерживал. Но он, гроза блатных конкурентов, оставался необъяснимо и ненормально почтителен с ней. Она тоже не спешила обнаруживать свой опыт и вела себя под ним скромно, если не сказать стыдливо. И дело здесь вовсе не в том, что своей несдержанностью она рисковала оскорбить его щепетильность, а в том чудном, возвышенном ощущении головокружительной новизны, о которой она вместе с Эдит Пиаф могла сказать: «Ничуть не жалею о том, что было, потому что только сегодня, с тобой, начинается моя настоящая жизнь и мои радости!»
«Возьми меня с собой!» – припадала она к нему, прощаясь.
«Рядом со мной опасно…» – отвечал он.
«Мне все равно!» – устремляла она на него преданный взгляд.
Через месяц у нее появилась машина и водитель с пистолетом – молодой, веселый бандит Петенька, который при ней и по сей день.
«Как у вас там дела?» – спрашивала его Алла Сергеевна, чтобы веселым, бесшабашным «Все путем, Алла Сергеевна, все путем!» заглушить хоть ненадолго вечное ожидание худой новости.
«Я боюсь за тебя, Климушка, боюсь, все время боюсь!» – судорожно стискивала она его тонкими руками.
«Ничего не бойся, Аллушка! Все будет хорошо!» – вот и все, чем он мог ее утешить.
Хотя нет. Иногда он приводил с собой друзей, и они, совсем не похожие на тот сорт мужчин, которых ленивый образ жизни превращает в геометрическое нагромождение арбузов, дынь и прочих помидоров-огурцов, заводили легкий, безобидный, полный простых житейских радостей разговор, уважительно и по-доброму к ней обращались, стараясь произвести впечатление беспечных, довольных безопасной и приятной жизнью людей.
«Интересно, – говорила она, оглаживая его необъятный торс, – я вижу, у тебя совсем нет татуировок. У отца были…»
«Я не блатной, Аллушка, – отвечал он. – Но и твой отец тоже не блатной: он просто был отчаянный. Он все делал как будто кому-то назло, и наколки тоже. Вот ты его дочь, но совсем не такая!»
Да, не такая, потому что все делала по-своему, но молча.
Решение родить она приняла просто и естественно. И в самом деле, что тут думать – вот мужчина, в высшей степени достойный стать отцом ее ребенка, которого она, желанного, будет любить, как любит его отца. Пусть он даже не признает их ребенка, пусть прогонит ее, но она родит от него, и теплым, сладким, глазастым комочком наполнит пустые, ноющие, одинокие вечера. По правде говоря, это было сумасшедшее решение – одна с ребенком в чужом городе, где у нее ни кола, ни двора! Да к тому же это конец всем ее грандиозным планам. Полное затмение разума!
«Все равно рожу. Будет трудно – уеду домой…» – упрямо рассудила она.
Перестав принимать таблетки, она пережила без них свое полнолуние и, срывая по пути пустоцветы бесплодных дней, устремилась в расчетную точку зачатия, имея целью заполучить Клима в нужные для этого дни. Что, кстати говоря, было непросто, имея в виду невразумительный график его посещений. Но заполучила и, по-воровски впитывая в себя зелье новой жизни, радовалась, колдовским нутром своим ощущая, как шустрое семя Клима входит в сговор с ее яйцеклетками.
В результате через три месяца после их знакомства случилось то, что было предсказано безымянными волхвами многие тысячи лет назад – она и Клим зачали их сына, что со всей очевидностью и подтвердилось в положенное время. Ничего ему не сказав, она затаилась, счастливая и торжествующая.
Беременность ее протекала вполне благополучно и в целом была похожа на предыдущую, за тем исключением, что Сашку она при недомогании могла от себя удалить, с Климом же приходилось соединяться, даже если вопила грудь, а лоно решительно противилось проникновению. И тогда заниматься этим она предпочитала в темноте, чтобы не видна была гримаска боли у нее на лице. Разумеется, содержимое любого из ее тюбиков могло бы смягчить неудобство, но вызвало бы у Клима нежелательные вопросы. Вот тут и пригодилась его ненормальная деликатность, и со временем Алла Сергеевна приспособилась, тем более что женские стоны боли и удовольствия тождественны для неразборчивого мужского уха.
Перехватывая порой ее мечтательный, устремленный вовнутрь взгляд, несведущий Клим спрашивал, о чем задумалась его Аллушка, и все ли у нее в порядке. «Все хорошо, Климушка, все хорошо!» – спохватывалась она и успокаивающе до него дотрагивалась.
И вот что любопытно: никогда, до самой его смерти, она не называла его иначе как Климушка, кроме тех случаев, когда упоминала о нем в разговоре с чужими людьми. И тогда она внушительно произносила: «Владимир Николаевич сказал… Владимир Николаевич считает…» и так далее. Ему нравилось и то, и другое.