Ненасытимость - Станислав Игнаций Виткевич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
После отбытого наказания до праздников оставалось еще три дня — но покидать училище не дозволялось. Пришлось тяжеловато: у Зипки был словно бы легкий жар, кожа зудела, гениталии воспалились, а потроха ворочались в своих безднах, как слепые чудовища, иссушенные внутренним зноем. И вдруг блеснула жизнь, далекая, недоступная и «чарующая» — как может быть чарующей только неизвестная женщина.
Информация
Курс длился шесть месяцев; в первые три, во время пребывания в младшем отряде, разрешено было покидать здание училища только раз в неделю, по воскресеньям, без права ночлега вне казармы.
Одинокая мысль кипела в удаленном от жизни котле. Мелкие, невзрачные духи, посланцы Великого Зла, без которого Бытие было бы невозможно, украдкой готовили адский отвар, которым в преисподней подсознания и где-то еще, по линии далеких предков, решено было отравить этот идеально созданный для других условий «организм» юного Капена. Ничего тут не поделаешь.
Однажды вечером, завершавшим м е т а ф и з и ч е с к и з а у р я д н ы й день, когда в обыденности видят высшую странность, основательно опустошенный, умственно стерилизованный Зипек был вызван в зал приемов. Когда дежурный подходил к нему, уже тогда он знал, что это значит. Рухнула таинственная преграда, отделявшая сердце от низа живота. Почти втайне от себя, стараясь пренебречь проблемой этой связи, он сам возводил преграду. И все боялся, что она рухнет. А тут она вдруг взяла и рухнула, оттого что этот идиот Квапек «начал» к нему подходить официальным образом. Сердце оборвалось в ужасном, непонятно почему, предчувствии. Стала видна анфилада далеких предначертаний: яд придется выпить до дна — до последней капли, и черная грозовая туча молчком спадет на окровавленный мозг, торчащий в скорбной пустоте жизни, как необитаемый остров в Южном Океане. Огненный язык высшего знания лизнул кору мозга, похотливо обнаженную, воспаленную от невысказуемых мыслей. Вот, вот, вот — так и есть: его мысли выслежены в убежище, прежде чем они успели одеться в броню. Медленная экзекуция началась именно 13 мая в три минуты седьмого. Сквозь открытые окна коридора пахло мокрой сиренью. Душивший половой печалью аромат смешивался с тяжкой влагой полудождливого, понуро-весеннего вечера. Жуткое отчаяние подступило к горлу — спасения не было. Уже никогда, никогда — пожизненная тюрьма в себе самом. Эти школьные стены, эти стены уже были однажды, когда-то в другой жизни, и так же давили на него — с незапамятных времен, сквозь толщу памяти (вырвать бы ее!) и до беспамятства, до бесконечно медленного растворения в Небытии. Но по пути ждало маленькое пекло. «Почему вы все меня заставляете, чтоб я сошел с ума», — шепнул он со слезами, ступая по знаменитой, строгой, «рыцарской», «кавалерийской», мужской лестнице, которая теперь казалась ему сделанной из мягкой гуттаперчи. Он уже знал, что это значит: судьба в образе немецкого палача из сказки выбирала из детской шкатулки с подарками какие-то фигурки и расставляла их перед ним на жизненной дороге. Они были неживые — это были превосходные автоматы, которые умело притворялись так называемыми «ближними». (Жуликоватый старый хрыч в жокейке и красном шейном платке, едва прикрывавшем лишенный запаха жилистый кадык с большими полосами шрамов от вырезанных желез.) Это надлежало поцеловать и подставить вторую щ е к у — по первой он уже когда-то двинул. Никогда, никогда! Он никого не любил в эту минуту — не зная о том, практически он был солипсистом. — Действительно, и дежурный, и весь мир — это были, как у Маха, лишь связи между элементами. Он вошел в зал ожидания для посетителей. Сознанием он думал, что это мать ждет его там вместе с Лилианой, с Михальским — однажды так уже было, — но нижней частью живота з н а л, что там находится бесстыднейшее его предназначение. Говорите что хотите, но «эротизм это с т р а ш н а я штука — его нельзя игнорировать», — как заметил когда-то один композитор. (Только невозможно передать интонацию его голоса, этот ужас наслаждения и выражение глаз, слезящихся гнусным, зловонным обаянием.) Последний раз он ускользнул с этой чертовой наклонной плоскости, извлеченный рукою отца, вырвался из мрачного «gapo»[94], тянувшего его книзу за все мышцы, сухожилия и нервы. Последний раз отец протянул ему руку из-за гроба. С той минуты Зипек знал, что должен остаться один, знал и то, что не удержит (будь он хоть нечеловечески силен) свою судьбу на высоте той центральной шестеренки из детской схемы метафизических переживаний.
На половом дне души уже воцарилась зловещая тишина смертельной тревоги и страха. И только в мыслительном отсеке он увидел — не своими, а даже совершенно чужими глазами — ЕЁ. Как же дьявольски она была привлекательна. «Молодая девчонка — ну и бестия! Она никогда не перестанет... Боже (о этот мертвый Бог!), избавь меня от этого чудища!» — шептал он, подходя к княгине, которая стояла, опершись об одну из колонн, одетая в серо-сине-фиолетовую «форменку» (т. наз. «bleu Kotzmoloukhowitz»[95]— модный нынче оттенок синего, цвет введенных Генеральным Квартирмейстером мундиров) и черно-коричневую шляпу. Не было никого. Все здание на миг заполнила жуткая звенящая тишина. Пробило семь — далеко, на какой-то городской башне, в мире жизни, счастья и свободы. Отчаяние из метафизических измерений тайком (таёк!) сползло на землю и перешло в глухую половую боль — так дьявол искушает неизмеримо высокими иллюзиями, чтоб тут же вывалять в грязи. Бутыль с лекарством стояла рядом — стоило самцу только лапу протянуть в перчатке «отроческой» нежности и робости. [А в ту же самую минуту там в столице всей страны, «Великий Коцмолух», как его называли выпачканный по локти поистине авгиевым окружающим свинством, которое он пытался смыть со своей страны любой, скажем черт знает какой ценой, читал рапорт какого-то китайца, который стоял перед ним, согнувшись пополам, как человек, приговоренный к обезглавливанию. Коцмолухович спросил: «Можно узнать, что он думает?» И китаец, мандарин второго класса, человек без возраста, ответил: «Его Единственность абсолютно непроницаем. Мы знаем только, что его мысль — это мысль высшая, всечеловеческая. Он выполнит то, чего не сделать вам, даже если вы созовете совет величайших мудрецов всего вашего мира. Ваше знание превзошло величие ваших душ. Вы во власти машины, которая вырвалась у вас из рук и растет как живое создание, живет самопроизвольной жизнью и рано или поздно сожрет вас. Мысль его пробовали разгадать жрецы вымирающих культов — с помощью ядов навязав ему свою волю. Он увидел их на расстоянии, и все они погибли — им отрубили головы, обвинив их в чем-то другом». — Квартирмейстер вздрогнул и вдруг подскочил к висевшей на стене нагайке. Китаец каким-то чудом смылся, проскочив через две комнаты, полные адъютантов. А тот застыл с нагайкой в руке посреди комнаты и задумался — глубоко, до самого пупка. Его «я» в неописуемом спазме сомкнулось с целостностью бытия, а потом с этой жалкой козявкой — всечеловечеством. Он разрыдался внутрь себя и нажал кнопку звонка, на кривых ногах подойдя к зеленому столу с бумаженциями. Вошел адъютант...] Такую сцену видел Генезип, глядя в лицо своей воплощенной судьбы — возможно, то была настоящая телепатия, потому что все это действительно происходило в 7’13 в кабинете всемогущего «Кватермайстера».