Театр отчаяния. Отчаянный театр - Евгений Гришковец
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я запомнил те слова. Запомнил и поверил, что у каждого, даже самого страшного, фальшивого и бесчеловечного театра есть своя философия. У театра на острове Русский она была. И на её основе был создан сложный, многофигурный, тщательно отрежиссированный спектакль. Спектакль бесчеловечный и совершенно больной, заражённый какой-то неведомой медицине желтухой.
А самое страшное было то, что этот театр и спектакль постоянно находил тех, кому он нравится и кому он нужен.
Старшина Котов на остров Русский не с луны свалился. Его так же, как Алёшу Иванникова, как меня, как остальных за два года до нас привезли в Школу оружия. Его так же били, с ним делали то, что потом он делал сам… И ему в какой-то момент захотелось стать частью этой постановки.
В каждой роте обязательно находились те, кто хотел остаться и стать таким старшиной. Из двухсот пятидесяти – трёхсот парней обязательно находилось несколько, которые вдруг обнаруживали в себе желание стать частью этого театра. Сам спектакль пробуждал глубоко спрятанные и спящие страсти. В нашей роте тоже такие нашлись. Им изначально доставалось ничуть не меньше, если не больше, чем всем. Помню этих ребят. Все они, как Котов, как остальные старшины, как командир нашей роты и, наверное, как офицеры других рот Школы оружия, были склонные к артистизму, театральщине, драматическим приёмам и дешёвым эффектам.
Никто не прошёл через Школу оружия гордым и непобеждённым. Никто!
Разумеется, случались ситуации, когда кто-то не выдерживал, взрывался и бунтовал. Особенно в начале. Были среди прибывших спортсмены, были боксёры или просто дерзкие ребята, которых забрали на службу из какой-нибудь хулиганской банды какого-нибудь сурового города.
Такие сразу не поддавались, шли в отказ, били морду своему старшине… Но Школа оружия видела всяких. Всяких-всяких. И для всех, без исключения, находился метод.
Периодически в ротах вспыхивали бунты. Всегда спонтанно. Чаще всего ночью, когда старшины измывались над кем-нибудь, напившись браги. Что-то происходило, и вдруг общий гнев прорывался. Рота била своих старшин, баррикадировались в своём помещении, а дальше ребята не знали, что им делать. Один раз во время такого бунта старшин повыкидывали в окна третьего этажа. Благо никто не убился.
На случай бунта как раз и нужна была кадровая команда. Разлетался клич: «Полундра! Салаги бунтуют!» – и тогда поднимались на подавление сытые, здоровые и сплочённые водители, писари, электрики и даже духовой оркестр. Они быстро и жестоко, без разговоров, а просто силой подавляли бунт, чтобы никакое начальство о таком инциденте не узнало. А то в случае скандала понаедут комиссии и спокойная, сытая служба закончится. Нет! Такой театр не мог допустить постороннего начальства к себе за кулисы.
Миша Мхитарян, тот, что сказал, что учился в художественном училище и умеет хорошо рисовать, попал в одну роту со мной. Маленький, аккуратный, с большими грустными глазами, молчаливый. Мы почти не видели его. Миша беспрерывно рисовал. Где он спал и ел, а главное – когда, мы не знали.
Днём мы могли его видеть идущим в управление или обратно с рулонами бумаги. Он с утра до вечера писал большие буквы и рисовал разнообразные стенные газеты, наглядную агитацию, поздравительные плакаты, то есть исполнял задания командования. Для этого ему выделили отдельное помещение в здании нашей роты. Мы частенько тайком просили у него листочек бумаги для письма, ручку или карандаш. Он всегда старался помочь.
По ночам же он обслуживал запросы старшин. Он сидел в своей комнате под лампой и, как старый ювелир, сгорбившись, оформлял фотоальбом какого-нибудь водителя, электрика или лютого старшины, которому Котов на время и за какую-то мзду или услуги предоставил своего умеющего рисовать курсанта.
Миша рисовал открытки, которые старшины посылали домой или каким-то далёким своим подругам. Я, если получалось, заглядывал к нему в его мастерскую. Какое-то продолжительное время он тонким пёрышком, чёрной тушью срисовывал с фотографии лицо жены нашего командира, а потом по краям и по углам получившегося портрета выводил фантастические цветы, а под самим портретом цифру 25.
После этой работы Мише потащили фотографии все, кто только мог договориться с командиром нашей роты и Котовым.
В роте Мишу не любили и завидовали ему. Он жил отдельно. По ночам его не заставляли стоять в строю на одной ноге или в полуприседе. Старшины Мишу не били, не обижали, наоборот, обращались с ним бережно, как с чем-то ценным и полезным. А вот курсанты многие его ненавидели за то, что он всегда чистенький, опрятный, сытый, не битый и у него есть своё отдельное пространство.
Многие в роте друг друга ненавидели или терпеть не могли. Мы не были дружны. Часто между нами случались драки или мелкие стычки. Общее страдание не объединило. Скорее даже наоборот. В Школе оружия всё было продумано. Нам не давали сплотиться. Наоборот, там всё делалось для того, чтобы нас разобщить.
Способов было много. Например, в одну ночь сразу у нескольких ребят пропали кожаные ремни, а без ремня нельзя было ходить, это было нарушением установленной формы. Купить же ремень или другой элемент одежды было просто невозможно.
Нарушителей долго и ворчливо ругал перед строем командир, мол, Родина выдала нам имущество, а мы относимся ко всему наплевательски, что нам ничего нельзя доверить, особенно оружие, если мы ремень уберечь не можем, и так далее. А когда командир закончил и ушёл, на сцену вышел Котов и приказал виноватым в утрате ремней выйти и встать к строю лицом.
– Вот, – сказал он им, – посмотрите на своих товарищей, – и указал на весь строй, – кто-то из них, ночью, тайком украл ваши ремни. Он прекрасно знал, у кого ворует и что вам за это попадёт… Но украл… И что теперь делать? Без ремня военному моряку никак нельзя. А где его взять?.. А только у своего же товарища. Больше негде… Потому что вы друг другу нихера не товарищи. Вы друг у друга воруете… А меня потом за вас дрочат, мол, у Котова в роте воруют… – на этих словах он подошёл к стоящим перед строем трём парням, – Кру-гом, – рявкнул он им, те повернулись к нам спиной, – чтобы утром были с ремнями. Ищите где хотите, рожайте, но чтобы я утром пришёл и удивился, ваши ремни сверкают и слепят мне глаза… Понятно?
– Так точна…
– А если кто-то другой окажется без ремня, то мы будем знать, кто у нас такой хороший… – сказал он ласково и резко изменил голос. – А теперь я говорю той крысе, которая украла ремни у своих товарищей, вот у этих хороших и честных ребят, у своих морских братишек. Ты же знал, сука, что будет? Знал! И всё равно украл! Будь ты проклят, гадёныш! Вот что мне из-за тебя приходится делать…
После этих слов он со всей своей лютой злобы и силы хрустко ударил двух ребят кулаком в грудь, а третьего, отклонившись спиной назад, каблуком в живот. Все отлетели в строй, чуть не посбивав с ног тех, в кого угодили.
Конечно, Мише завидовали. Его такие сцены не касались. Все видели, что Миша сидит себе и рисует. То, что свет в его мастерской по ночам вообще не гаснет и что глаза его красные, как у упыря, никого не интересовало… Его не бьют, его кормят, над ним не издеваются – оснований для ненависти было достаточно.