Беллона - Анатолий Брусникин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Не надо свидетельствовать. Прощайте. Желаю вам благополучно вернуться к жене и доставить себе душевный покой.
Не пожав ополченцу руки (то есть опять-таки поступив решительно не по-русски), Бланк положил на подоконник деньги и направился к выходу. Никто из интендантов, невзирая на просьбу начальника, удержать «субчика» не пытался.
Однако до двери брюнет дойти не успел.
— Убегает! Что ж вы, господа? — послышалось от лестницы.
Это возвращался подполковник. За ним, на ходу застегивая ворот, шел жандармский офицер с заспанным лицом. Он погрозил штатскому пальцем:
— Не спешите, сударь. Пожалуйте сюда.
Барон к нему не «пожаловал», но остановиться остановился.
— Фамилия моя Поливанов, — назвался заспанный, приблизившись. — Я жандармский штаб-офицер, ответственный за безопасность дистанции меж Северной стороной Севастополя и Бахчисараем. Кто вы такой и по какой надобности следуете военным трактом? В любом случае обвинение в оскорблении мундира понуждает меня задержать вас.
К разочарованию зрителей, штатский не возмутился и не испугался, а повел себя скучно.
— Вам нужно показать документ, удостоверяющий мою личность? Пойдемте, покажу.
Жандарм подмигнул подполковнику, из чего стало понятно, что они хорошо знакомы, и вышел за молодым человеком.
— Подозрительный тип, — громко молвил интендант, как бы обращаясь к своим, но в то же время громко, чтоб слышали все. — Ничего, господа, Антон Романович его живо разъяснит.
Шум и разговоры возобновились. Дивертисмент, как казалось, окончился.
Однако минуты через две последовал неожиданный финал — правда, оставшийся неизвестным для зрителей.
В дверной щели появилась физиономия жандарма — уже не сонная, а багровая и сердитая. Он поманил подполковника пальцем.
— Эх, Самсон Ларионович, — горько сказал майор за дверью. — Как только не совестно приязненного к вам человека под монастырь подводить! Погибели вы моей хотите!
Интендант пролепетал:
— Виноват, не понимаю…
— А нечего понимать. В людях надо разбираться! — Жандарм вытирал платком испарину. — Я тоже хорош. Нет бы в глаза ему сначала посмотреть. По глазам всегда видно… Вот что я вам скажу, голубчик Самсон Ларионович. Коли хотите доброго совета, догоните этого господина, пока он еще не уехал, да попросите прощения.
— Прощения? Я у него?! Ни за что на свете!
Майор вздохнул.
— Как угодно. А я уже извинился.
— Но почему?! — всё не мог опомниться интендант. — Кто это такой?
— Ничего более сказать вам не могу. А только поспешите.
И жандармский штаб-офицер ушел, оставив приятеля в полном ошеломлении.
Колебания, впрочем, продолжались недолго. Зная Антона Романовича за человека серьезного и слов на ветер не пускающего, подполковник поторопился выйти во двор — и вовремя. Барон уже сидел на чистокровной вороной кобыле, а конюх крепил к луке повод другой кобылы, рыжей, навьюченной чемоданами.
— Я, кажется, повел себя глупо, — сказал интендант, подойдя. Желтое лицо кисло и жалко улыбалось. — Виной тому больной желудок и раздерганные нервы. Прошу не держать обиды…
Барон поглядел на него с нескрываемой брезгливостью и не удостоил ответом.
— Так где, вы говорите, следует свернуть, чтобы ехать до хутора Сарандинаки? — спросил он у конюха.
Два трудно совместимых чувства — жгучая ненависть и острая жалость — в протяжение всех этих дней не оставляли Лекса. Только усиливались.
Ненависть к тупому, жестокому, гнусно устроенному, рабьему государству. И жалость к безответной, нелепой и неожиданно родной, до мурашек родной стране.
Она напоминала ему огромного и добродушного недоумка, служившего в их московской усадьбе дворником. Уличные мальчишки дразнили его, швыряли камнями, а детина, который легко мог бы раздавить двумя пальцами любого из своих мучителей, лишь бессмысленно хлопал ресницами и жалко улыбался или плаксиво морщился.
Лекса увезли из России шестилетним, из поры раннего детства мало что запомнилось, но этого беспомощного и беззащитного богатыря он почему-то не забыл.
Отчего страна, с которой у него, европейского человека, не могло быть совершенно ничего общего, кажется ему мучительно родной, Лекс себе объяснил. По мнению ученых, 90 процентов сведений о жизни и окружающем мире человек набирает как раз в первые шесть лет своего существования. Поэтому многое из того, что Лекс здесь видел, пробуждало саднящую боль узнавания.
Оказывается, небо и облака, траву и деревья, дорожную пыль и утреннюю росу он впервые увидел именно здесь, так что небо для него — это русское небо, и трава тоже русская, и все самые главные вещи на свете.
Тогда, выходит, он сам тоже русский?
Эта мысль его злила. Трава, роса — чушь. Память тела, атавизм сознания и ни черта не значит. Никакой он не русский. Он анти-русский, контр-русский.
Вот отец, Денис Корнеевич, — безусловный русак, несмотря на весь свой космополитизм. Неорганизованный, сентиментальный, подверженный беспричинной хандре и ни на чем не основанной восторженности, не способный к целенаправленному усилию. Милый, славный, любимый — но никчемный.
Бланк-старший был исконный либерал, участник прекраснодушного университетского кружка, где кроткие витии робких тридцатых вполголоса, осторожно мечтали о просвещении народном и отмене крепостничества «по манию царя». Однако по тем временам и этого вольнодумства оказалось много. Власть предержащая строго спросила с кандидатов и студентов за безответственные словеса. Кто-то поехал вдаль, в восточном направлении, а кому-то пришлось и посидеть в крепости. Дениса Корнеевича, благодушнейшего из университетских фрондеров, административные меры не коснулись — выручили связи отца, генерала Бланка, памятного государю еще по заграничному походу. После нескольких допросов Денис Корнеевич был отпущен на все четыре стороны, и в одну из них, а именно западную, немедленно удалился, испуганный и оскорбленный. Он поклялся, что ни ногой более не ступит на российскую почву, где может твориться подобный произвол, а для проживания избрал Британию, самую цивилизованную из стран нашей дикой и грубой планеты.
Политическим эмигрантом барон не считался, во врагах отечества не числился, потому что отстранился от всякой общественной деятельности: во-первых, не желал доставлять неприятностей оставшимся в России родственникам, а во-вторых, убедил себя, что при жизни его поколения никаких благотворных перемен на родине свершиться не может, ибо народ слишком неразвит, а общество еще не вышло из пеленок сословного эгоизма. «Вот лет через пятьдесят или сто, — говорил Денис Бланк, и его голубые глаза вспыхивали восторгом, — всё свершится само собою, ибо русский человек дозреет».