Костры на берегах - Андрей Леонидович Никитин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вот почему вместе с открытием секрета плавки и возделывания земли в сознании человека утверждалась идея трансформизма, идея метаморфозы.
Берегов Плещеева озера эти идеи достигли во втором тысячелетии до нашей эры, в период одного из великих переселений народов. Тогда в движение пришел, казалось, весь мир. Легендарные арийцы из Средней Азии и Прикаспия вторглись в долину Инда, сея смерть и разрушение; хетты потрясали своими походами Египет и Ассирию; двигались обитатели Западной и Северной Европы от берегов северных морей; волны кочевых народов катились по причерноморским степям, и в наших лесах появились фатьяновцы.
Черепки фатьяновских сосудов оказались и на Дикарихе, внеся на первых порах еще большую путаницу в общую картину.
Если бы не целые сосуды и замеченные наконец ямы, я утвердился бы в мысли, что копаю заурядное поселение позднебронзового или раннего железного века с «ложнотекстильной» керамикой. Да, на могильнике все же был небольшой культурный слой. И слой этот имел прямое отношение к могильным ямам: сосуды из ям иногда оказывались точными копиями сосудов из слоя. Что же, выходит, слой этот откладывался именно в то время, когда здесь хоронили? Иными словами, люди жили на своем же кладбище? Это абсурд. Между тем черепки из слоя встречались в земле заполнения могильных ям. И не только черепки с «ложнотекстильным» орнаментом. Здесь же, в ямах, я находил и фатьяновские черепки!
«Хорошо, — говорил я себе, — пусть так. Скорее всего на этом месте когда-то было кратковременное фатьяновское поселение. И место для фатьяновцев удивительно удобное: берег озера закрыт от северных ветров высокими склонами и, наоборот, открыт солнцу. Рядом — ручей со свежей водой, от него еще видна ложбина; внизу у воды — сочная пойма, заросшая густыми травами, на которых и теперь выпасается колхозное стадо… Можно предположить, что фатьяновский скот приходил сюда на водопой, здесь его доили, горшки бились, отсюда и те осколки, которые мы подбираем сейчас. Значительно позднее, когда память об этих первых животноводах исчезла, по соседству с родником и оврагом возникло поселение людей, изготовлявших горшки с „ложнотекстильным“ орнаментом. Но ручей остался, коровы у них тоже были, все повторилось сначала. Только потом, может быть, потому, что селение перенесли на другое место, повыше, здесь устроили кладбище…»
Но подобные самоуговоры мало помогали. Среди густого скопления находок в культурном слое вдруг открывались могильные ямы, в которых стояли самые что ни есть поздние горшки — с плоским дном и невысоким поддоном, — при этом в земле, которая эти ямы заполняла, вообще не оказывалось ни одного черепка, ни фатьяновского, ни «ложнотекстильного».
А на сосудах из явно более поздних ям я неизменно обнаруживал… фатьяновский орнамент. Ну как тут не прийти в отчаяние?
Трудность заключалась еще и в том, что в те годы такой могильник не с чем было сравнить, он был первым. Вот и приходилось ломать голову…
Топот на крыльце прерывает воспоминания. Слышен приглушенный разговор, затем в сенях громыхает и катится пустое ведро, прогибаются половицы, и в щель заскрипевшей двери просовывается белобрысая голова Славы:
— Ай-яй-яй! Дрыхнуть изволите, товарищ начальник? А ведь рабочие уже на раскоп пошли! Нехорошо, нехорошо…
— Брысь, Славка! Сегодня воскресенье.
Но он уже вошел, а за ним, сопя, пролезает Михаил. Небось на работу так прытко он не встает… Все, уже не поваляться!
— Что скажете, гвардейцы?
Михаил хмыкает и выставляет большой палец:
— Девчата здесь кадровые, не то что в Купанском! Когда сюда перебираться-то будем?
— Ну и ну! Верно, опять с петухами легли? — укоризненно качаю головой.
— А как же! — Слава улыбается во весь рот. — Произвели глубокую разведку. И картошка есть. Хоть два мешка, хоть три… Хорошая картошка, не вялая.
— Проснулся ли, Леонидыч? — робко перешагивает порог Евдокия Филипповна. — Поди, обормоты эти разбудили! Уж я их и пускать не хотела, думала, отоспишься. Чай, все крутишься, все торопком, и передохнуть тебе некогда… Ну что бы когда просто приехал, как все москвичи приезжают?!
— Так ведь, Филипповна, на то она и жизнь, чтобы крутиться! Вот и вы с самого утра на ногах, а какие у вас заботы?
— И-и, Леонидыч, у старого человека делов много. Да и не спится теперь, видно, все в молодых годах проспала! А делов-то огород, то скотинка… Одна я. Делать не станешь — кто сделает? Ну, вставай, вставай, коли так! И самовар поставила, и картошки сварила, яички куры сегодня снесли, небось слышал утром, все квохтали… Есть-то, чай, будешь! Егоровна вон творог приносила, прослышала, что ты приехал, да я ее назад отослала. Спит, говорю, потом зайди…
— А вы как, питались? — спрашиваю у ребят, начиная одеваться.
Вместо ответа Михаил хлопает себя по животу. Звук получается тугим и выразительным.
…После завтрака, который в сравнении с нашими довольно скромными и однообразными харчами — Прасковья Васильевна готовить не мастерица — показался мне роскошным, мы отправились на Дикариху.
Порядок домов, выходящих на озеро окнами, стоит чуть ниже деревни и в стороне от нее, занимая место древнего славянского поселения и называясь Кундыловкой. Почему — до сих пор допытаться не мог: не знают. Изба Евдокии Филипповны, одна из самых старых, стоит в дальнем от Дикарихи конце, почти над отрогом другого оврага, Гремячего, в глубине которого бьет ключ и откуда берут лучшую для самовара воду. Поэтому к Дикарихе улица идет как бы в гору, дома поднимаются все выше по склону и наконец кончаются.
Проходишь еще один огород, вдоль которого плетется тропа, и сразу выходишь на обрыв.
Место это я облюбовал еще в самое первое лето, и каждый вечер приходил сюда смотреть на закат, на плывущие тучи, вспыхивающие то золотым, то красным, которые под конец словно наливались тяжелой лиловой кровью, увлекающей их за горизонт, в темноту ночи. Отсюда виден весь Переславль, окрестные церкви и монастыри, далекие холмы, лежащее глубоко внизу озеро — с устьями ручьев, зарослями тростника, отмелыми берегами — и уходящие вправо, к Волге, зеленые волны лесов.
Отсюда как на ладони виден лежащий внизу четырехугольник старого раскопа,