Костры на берегах - Андрей Леонидович Никитин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Да, на кость похожа, и легкая она, только, сдается мне, материал этот поплотнее кости будет… И не камень: маленький черный кусочек с округлыми краями, как бы несколько обгоревший. Заметив у одного края углубление, я попытался травинкой выковырнуть набившиеся туда песчинки, но ямка оказалась сквозным отверстием, просверленным с двух сторон.
Игорь, который и нашел эту подвеску, заглядывал через плечо Славы.
— А на плане вы отметили, Игорь?
Он кивнул и показал план: подвеску нашли внутри жилища, возле одной из не существующих уже его стенок.
Странная все же эта кость… Смочив палец, я притронулся к ней, но, убедившись, что на воду подвеска не реагирует, опустил ее в реку. От пальцев по воде поплыла струйка коричневой мути, и…
Ах, как был хорош этот золотисто-красный кусочек ископаемой смолы, когда он лежал на моей ладони и в паутине его трещинок, в свежем изломе маленького скола билось и горело — не наше — жаркое солнце третичного периода! Время изъело поверхность, она стала матовой, тусклой, но стоило ее опять намочить, как на минуту к янтарю возвращалась его молодость и он снова сверкал и горел, как в то время, когда впервые был извлечен из синеватой плотной глины Куршской косы…
— Янтарь? — чуть дрогнувшим голосом спросил Слава. — Вот недаром, значит, ты говорил, что с волосовцами всегда янтарь бывает… А ты чего глядишь? — накинулся он на подошедшего Михаила. — Игорь вон нашел янтарь, а ты почему не находишь?
— Вот посмотрю и тоже найду, — парировал тот. — Мне проще найти, я копаю, не то что некоторые…
Выписана этикетка с указанием места находки, найден пустой спичечный коробок, а я все перекатываю на ладони эту янтарную подвеску, украшавшую ожерелье неведомой мне женщины, и понимаю, что никакая фантазия, никакая логика не позволят мне узнать, при каких обстоятельствах, в какой трудный час была потеряна эта драгоценность — всего лишь для того, чтобы через четыре с половиной тысячи лет определить возраст таких вот черепков… И только-то?
47
Дика-ри-ха… Мягко, с придыханием я произношу это слово, перекатывая его во рту, словно спелую ягоду земляники, наслаждаясь запахом ее и предвкушая острую сладость сока, который разольется пронзительной свежестью с чуть уловимой кислотой, когда языком прижмешь к небу шероховатый упругий плод.
Третий год я повторяю это имя. Третий год, как на свидание с любимой, я вырываю из переславского лета две недели, забыв на это время о коричневых подушках торфяных болот, покинув Вексу с ее бесчисленными комарами, стоянками, черепками, вырвавшись из плена смолистых сосновых боров, променяв все это на крутые высокие склоны над озером, поросшие дубняком и орешником, на далекие горизонты в предвечерней дымке, куда каждый вечер скатывается шарик солнца, сплющиваясь и растекаясь, словно капля расплавленной меди из маленького фатьяновского тигелька…
Обычно это случается в августе, когда из окрестных садов тянет острым, кисловатым ароматом наливающихся соком яблок и будят меня по утрам не гудки мотовозов, а разноголосая перекличка деревенских петухов и самые первые лучи солнца, еще не добравшиеся до тенистой низины Вексы.
Здесь все иначе, все по-другому. Вместо большой, многолюдной экспедиции — всего лишь десяток ребят, славных деревенских мальчишек и девчонок, которым не надо объяснять, как держать лопату, которым все интересно, и дело, которое ты делаешь, оказывается и их делом тоже, потому что это самая что ни на есть «их» земля, на которой и Криушкино стоит без малого десять, а то и больше веков. Куда до Криушкина Москве! Так оно и есть. Стоит только полазать по откосам, продираясь сквозь чащу кустарника, чтобы под деревней на склонах увидеть разрытые курганы, а чуть выше, на месте современных огородов — черное пятно самого раннего поселения, первоначальной деревни, от которой пошла и эта, Криушкино, — пошла как побег от корня.
Плотно садится человек на землю!
И все здесь основательно и добротно, начиная от земли, пласты которой из года в год, из столетия в столетие удобряли, засевали, вскапывали и боронили, придавая ей густо-черный благородный цвет плодородия, и кончая густым яблочным настоем осени, каждый год отмечающим радостный конец страды земледельца; добротно, как эта широкая деревянная кровать, на которой можно разметаться хоть поперек, — «княжеская» кровать, на которую клали новобрачных в той же клети, где я лежу сейчас, скинув алое стеганое одеяло и чувствуя, как сквозь кожу входит в тело свежесть и бодрость раннего солнечного утра…
За маленьким, полузабитым досками окошком сверкает глянцевая листва раскидистой ветлы, шелестящей возле дома. У завалинки что-то кудахчут куры, слышится наставительное «ко-ко-ко» петуха. Все, как было год и два назад, как будет еще не раз в этом году, а может быть, и на следующий год.
Вот только нет еще яблок, прячущих свои зеленые завязи в листве садов, тех яблок, от запаха которых я выходил немного одуревшим каждое утро.
Под окном большой деревянный ларь, кадки. Притулился в углу оставшийся от прошлого сезона рулон упаковочной бумаги — не надо в этом году сюда брать! — рейка для теодолита, полосатые разноцветные метровые рейки. Тут же в ящике лигнин, пестрые коллекционные мешочки, связки колышков, что из года в год забиваем на новых раскопах. Под потолком на железном крюке висит старый фонарь, в другом углу — полушубки и телогреи. Под ними стопкой сложены чистые — выколоченные и выстиранные — мешки для яблок и для картофеля… Вот ведь совсем из головы вон, что приехали мы сюда не для отдыха, а за картофелем — кончилась в Купанском картошка!
Впрочем, об этом пусть заботится Слава, к которому от Саши перешли обязанности нашего экспедиционного завхоза: Криушкино его родная деревня, здесь у него в каждом втором доме родственники или свойственники, всех он знает здесь, пусть и добывает.
За приоткрытой дверью скрипят половицы.
Сторожко, боясь разбудить меня, ставит самовар Евдокия Филипповна, маленькая, ссохшаяся старушка, как-то полузабытая сыном, уехавшим в Переславль. Поэтому нас, приезжающих на раскопки, она встречает как собственных детей, не зная порой, как обогреть и обиходить. И, с благодарностью принимая хлопоты ее, всякий раз я думаю со щемящей болью, что порою совсем немного нужно для старого, завершающего жизнь человека: даже не забота и внимание, а лишь разрешение проявить заботу, разрешение принять участие в чужой жизни, внося в нее свою посильную лепту как утверждение смысла своего, еще длящегося существования.
Вот и теперь она суетится спозаранку, боясь разбудить