Тихая Виледь - Николай Редькин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Со многими бывшими деревенскими жителями, по ее словам, у нее завязалась активная переписка. При встрече (когда он приходил в Покрово по какой-либо надобности) она непременно рассказывала ему, с какой благодарностью пишут ей земляки из городов и весей российских. Удивляет и радует их то, что теперь, когда, кажется, рухнуло все (райкомы, Союз, основы прошлой жизни), когда вроде бы никому ни до кого и дела нет, о них вдруг вспомнили на родине!
Вот Нина Осипова, что за Афоней замужем была, прислала из Новосибирска письмо, в котором извещает, что в следующем году обязательно приедет. Пишет-вспоминает, как они с Захаром язят ловили, и спрашивает, есть ли теперь в реке язята.
Василиса, дочка покойного отца Никодима, пишет из ближайшего города К., что если здоровье не подведет, то приедет в Покрово.
Василиса помогла Лидии Ивановне отыскать и Евлахино семейство. В последнем письме она сообщала, что, по ее сведениям, потомки Евлампия проживают в Белоруссии.
– Теперь, правда, это другое государство, – с горечью говорила Борису Лидия Ивановна.
Но она убеждена, как бы политики, собираясь в лесу (по определению Валенкова-старшего), карту не кроили, добрые человеческие отношения им не разрушить, границами не разгородить.
Василиса извещала, что сын Евлахи Юрий – художник, собирается привезти на родину свои картины и устроить выставку.
Серьга Петрушин не теряет надежды найти родственников не в ближнем, а в дальнем зарубежье – в Германии.
Лидия Ивановна всех заразила своей идеей. Алексей активно помогал ей. Он составлял списки жителей деревни, списки крестьянских семей, высланных из края в тридцатые годы. Записывал их истории.
Когда узнал, что принят федеральный закон[63], стал выправлять документы, чтобы вернуть дом Дарье Прокопьевне. Правда, в это предприятие никто не верил.
Не верил и Борис, но его радовала настойчивость Лидии Ивановны и сына его, Алексея.
Как лонись, так и в этом году Борис отвел в деревне сенокос (прошлогодний стожок Федор Степанович купил у Дарьи Прокопьевны в колхоз).
На отчий дом он не мог смотреть без боли в сердце. Та часть крыши, что в прошлом году еще держалась на срубе, этой зимой рухнула под тяжестью снега.
В синее небо торчали сломанными краями полусгнившие тесины. Странно смотрелись теперь совсем осиротевшие стены (удивительно желтые в тех местах, где остатки крыши прикрывали их от дождя и солнца).
Закончив сенокос, Борис сходил к Манефе в Покрово за бензопилой покойного мужа ее Валентина.
Вернувшись в деревню, он принялся разбирать остатки отчего дома и пилить его на дрова. Но бревна поддавались с трудом, цепи тупились, пила глохла.
Он все бросал, уходил в поле, в лес, на реку. Но на следующий день снова брался за дело. Дарье, пытавшейся остановить бесполезную его работу, он говорил, что, по крайней мере, будут дрова для бани.
– Больше бензина сожжешь! – ворчала она.
Но он не слушал ее. Пилил и складывал дом в поленницу. Но, странное дело, чем больше она становилась, тем тяжелее было у него на сердце. Он отходил от поленницы к стогу, подолгу сидел в его тени и не мог отвести взгляда от желтых, круглых, как лица, торцов чурок. Вставал, уходил за стог, чтобы полюбоваться привычной картиной, открывавшейся с его родного угора: ширью земной и небесной, от которой дух захватывает; полем созревающего ячменя, которое, как заплатка, желтело среди зеленых лугов; зеленым лесом, рекой, украшенной по берегам кудрями кустов…
Славный уголок! Чудный, если бы не этот разор, не кучи битого кирпича и мусора, не эти сгнившие окладники, что видны везде на его сенокосе, если б не этот полуразрушенный, полураспиленный дом его, и не эта свежая, огромная поленница из круглых чурок!
И чувствовал он, что делает что-то не то. Не им построен дом, не ему обращать его в дым и пепел. И не должно ж так быть, чтобы дома пилили на дрова! Теперь, куда бы он ни шел (в лес ли, в баню ли, за водой ли на колодец), он всегда видел эту огромную поленницу.
Этим летом он так и не смог допилить дом. И не смог расколоть ни одну из чурок, сложенных у бани.
Федор Степанович с работы всегда возвращался поздно, усталым и раздраженным.
– Все-таки нам, наверное, лучше было бы уехать, – говорила ему Лидия Ивановна. Она понимала, что происходило теперь с ним.
– Это по меньшей мере нехорошо, – усмехался он, – и ты сама не желаешь того, о чем говоришь теперь.
– Но странно мне видеть, Федор, что ты все еще пытаешься спасти колхоз! Уходит эпоха. Вот она – уходит на глазах. И ее не остановить…
– Что ты мне объясняешь! – горячился он. – Как будто я не понимаю, что теперь происходит в России.
– Но странно, Федор, что такие, как Воронин, не хотят ни видеть, ни понимать! Олег Николаевич как засуетился!
– Смешно смотреть! – согласился Федор Степанович.
– Но его-то хоть можно понять! Всю жизнь метил в райком, а его прикрыли! Но все-таки тешит себя, добился-таки своего: сидит в твоем кабинете, в твоем кресле!
Знала Лидия Ивановна, что с тридцатых годов вражда между Ворониными и Валенковыми идет. Особенно после смерти жены своей Поли Степан Егорович невзлюбил Ворониных. Мучительно было видеть Лидии Ивановне, что Воронины опять наверху, а ее Федор вдруг внизу оказался. От земли пришел, к земле и вернулся.
– Что ты в самом деле, Лида! Ты еще, как мой отец, вели мне за оружие взяться!
– Оружие не оружие, а Воронин нынче правит. Мало ему, что в твоем кресле сидит, так еще и партию решил восстановить[64], оргкомитет создал, и кто, ты думаешь, его возглавил? Да братец его, Володенька…