Анархисты - Александр Иличевский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Костер догорал, Дубровин все так же сидел на бревнышке и смотрел на угли. Снизу, из темноты, где блестели лужи в ямах и мокрые камни, вылизанные течением Оленушки, поднялся отец Евмений. Увидев женщин, он улыбнулся: «А-а-а, вернулись! Пора уж обратно…».
– Вот вам и зима пришла, – Катя присела у костра и вытянула к огню руки.
– Пришла, родимая, уж саван соткала, – вздохнул Дубровин, поглядывая вверх, куда струились искры. Старый доктор сидел перед костром, широко открыв глаза, не мигая, будто огонь горел внутри него.
– Холод собачий, – сказал Соломин, – ледянистый воздух как раз сюда, в низину стекает…
– А в пещере тепло… – заметила Катя.
– Вот Христос в пещере-то и отогрелся, – сказал улыбаясь отец Евмений. – В пещерах всегда матушка-земля согреет, в беде не оставит. Это только в аду холодно, там совсем нет никаких чертей, которые бы грешников зажаривали. В аду вообще никого нет, кроме души неприкаянной и холода. Мне так кажется, грешному, – священник перекрестился. – В аду потому холодно, что зиму еще как-то можно терпеть, в огне же просто сгоришь, и все тут – мука недолгая. А холод медлителен, вкрадчив… Когда все кругом промерзает, а снега еще нет, дует ветер, тогда и воцаряется вокруг самый настоящий ад. И только снег может убелить душу…
– Вы правы, батюшка… – согласился Соломин. – Ад – это то, что вокруг, то, что мы выбираем, и самое страшное, что все это не покинет человека и после смерти. Я бы себе желал не рая и наслаждений, а прозрачности, чистоты и покоя… Кстати, хотел спросить. Мне недавно приснилось, что я убил человека. Меня не сон смущает. Меня смущает, что я не умер во сне от стыда… Как религия к снам относится? Виновен ли человек в своих снах?
– Не виновен, – ответил священник. – Человек отвечает за поступки. А сон – это сгусток нечистоты. Старцы говорили: «Человек во сне жив только на одну десятую». Это значит, что человек на девять десятых во сне мертв и, следовательно, пребывает в средоточии нечистоты, ибо нет более нечистой вещи, чем небытие.
– Небытие стерильно, – сказала Катя.
– Тебе-то откуда знать? – спросила учительница. – Жить надо, барахтаться. Как лягушка в кувшине молока.
– А если там не молоко, а вода? – спросила Катя.
– Тогда нужно так барахтаться, чтобы вода закипела и выкипела, – сказал священник.
Помолчали. Свет от костра дрожал на лицах людей. Каждый из них хранил свою тайну. Вверху ничего не было видно, лишь огромный столб темени уходил в небо. Соломин сходил по нужде и поскорей вернулся… Вдруг снова забеспокоилась сойка, и крик ее словно придал всем силы.
– Однако же пойдемте, братцы-кролики, – сказал Дубровин. – Помогите мне подняться, что-то спину прихватило.
Наверху долго шли к машине меж черных деревьев, качавшихся тяжело на ветру, будто, вздев вверх руки, они взывали о помощи; взошедшая луна бежала за облаками. Зябли пальцы, щеки, и казалось, нет конца и края этому черному лесу, и вся земля заброшена в мрачную темень, и утро не наступит никогда…
Забрались в машину, и все повеселели. На отца Евмения этот спуск в неизвестность, к Настасьиной пещере, где обитал когда-то молчальник Иоанн, произвел большое впечатление. «Кругом места нехоженые, задичавшие за столетие, – думал он, – и люди так грустны и одиноки, слабы и малы, что жаль их беспросветно». Понемногу священник согрелся в машине, укачало его на ухабах и разморило в тепле. Он видел во сне, как летит орел, тяжело, шумно взмахивает крыльями, а в когтях несет то Соломина, то Катю. То бросает одного, чтобы подобрать другую, то снова подхватывает – и никак не может поднять обоих… Шум от крыльев превращается в ветер, и снова холодно… Как же холодно, и как не хочется в ад, думает во сне отец Евмений и понимает, что это дверь автомобиля открылась и Дубровин зовет его: «Батюшка! Батюшка! Не желаете ли по рюмочке для согреву?» И когда шел священник вместе с доктором к дому, то оглянулся и заметил вдалеке одиноко горящий фонарь, раскачивавшийся на ветру. Фонарь напомнил ему костер, и он снова подумал, как тогда, у пещеры, что вот так же Христос сидел когда-то в Иудейской пустыне ночью перед огнем, грел руки, мимо катился в темноте, шурша, будто дух, шар перекати-поля и вокруг стояла такая же холодная страшная ночь… Священник вздрогнул от вновь охватившего его душу чувства оставленности, и ему показалось, что времени не существует, что все, что когда-либо происходило и произойдет во Вселенной, собрано в одну точку и она размещается где-то между его лопаток – точка, полная темноты и света.
Отца Евмения это чувство отпустило, только когда он уже поднимался, крестясь, на веранду старого доктора. Дубровин, отпирая дверь, зевал ужасно, а войдя, вдруг оживился, потер руки и стал собирать на стол, приговаривая: «Проклятый лес, проклятая осень, разве возможно добро в таком климате? А? Я вас, батюшка, спрашиваю… Разве можно в таком климате душе без рюмочки, разве можно ее, родимую, не призреть – не смягчить, не отогреть?»
Соломин с Катей подвезли Ирину Владимировну и вернулись домой. Соломин разжег камин и устроился возле него с литровой бутылкой виски. Катя вышла из ванной в столовую, затягивая поясок халата. Он оглянулся и показал ей бутылку:
– Будешь?
– Давай, – сказала Катя и, устроившись рядом на мохнатом ковре, приняла из его рук стакан.
Себе Соломин налил до краев и сосредоточенно выпил залпом. Катя посмотрела на него с удивлением, но ничего не сказала. Соломин налил еще и выпил.
– Чего творишь? – спросила Катя.
– Ты же не даешь мне своего зелья, так я решил, что пить буду, чтобы спиться, – сказал Соломин, уже затяжелев от хмеля.
– Солнце мое, ты же не умеешь пить!..
– Кто тебе сказал? Я научусь. – Соломин стал снова наполнять стакан.
– Хорош, дядя!.. – прикрикнула на него Катя. – Натяни вожжи!
– Тпрруу… – пьяно засмеялся Соломин и потянул невидимые вожжи, держа в руке стакан.
В окно кто-то постучал, и раздался заглушенный стеклом крик Ирины Владимировны: «Молодежь, не спите?»
Катя впустила учительницу.
– А мне не спится что-то, – сказала та, разуваясь у порога, – решила вас настигнуть. Может, посидим, согреемся?
– Да тут один уже согрелся, – сказала Катя, кивнув на камин.
Ирина Владимировна оглядела комнату и взглянула на повесившего голову Соломина.
– Что ж закручинился, казак? – спросила она, заметив ополовиненную бутылку.
И тут к горлу Соломина подступила судорога. Он поставил стакан на пол и, сдерживая рвотный позыв, попытался встать.
– А-а-а-а, – застонал он. – А-а-а-а…
Попробовал удержаться и схватился за горло, но тошнота разрывала ему грудь и голову, и второй рукой он зажал себе рот.
«Господи, даже напиться не могу, – подумал он с испугом. – Какой позор…». Он боялся пошевелиться, чтобы не стошнило на ковер, но ему становилось все хуже, правая рука его судорожно шарила по ковру в поисках стакана. Он заметил, что у Кати выражение гадливости сменилось озабоченностью и она куда-то исчезла.