Белая лестница - Александр Яковлевич Аросев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Комнатка была очень маленькой. Вся белая. Посреди потолка шарообразная лампочка огромной силы света. У левой стены широкий диван, а перед ним большой письменный стол, заваленный частями револьверов, винтовок, электрических фонарей разных калибров и проч. Под кроватью был пулемет «maxim», а в углу в кожаном футляре — телескоп.
Пришел сюда Бертеньев и, не раздеваясь, грохнулся, как сноп на широкий диван.
В его комнату никто никогда не входил, за исключением Андронникова. Только Андронников знал все ходы и переходы, приступочки и лесенки, ведущие в комнату.
Грохнулся Бертеньев, но заснуть не мог…
Дверь комнаты распахнулась, и вошел Андронников и так же, как Бертеньев, не говоря ни слова, шлепнулся на диван рядом с ним.
И стали оба лежать и глядеть в потолок.
Андронникову тоже было не до сна. В голове шевелились все клеточки мозга. Мысли были неоформленные, бессловесные, но они были, были. Их ясно чувствовал всем существом своим Андронников. Мысли были чудные, большие, а в голове вертелись все какие-то обыкновенные слова: «С этой дылдой еще раз поездим, и, если не найдет, надо — к стенке». Нет, не то было у него на уме. «Взять бы и щелкнуть Каледина со стороны Миллерово. Там киевские броневики должны быть». И опять не то, не то было в самых мыслях. Шевелилась каждая клеточка мозга и не давала спать, и все думалось где-то там внутри, далеко о великом, большом, чему не подыщешь слов на человеческом языке.
— Эх, дураки мы, — сказал вдруг со вздохом Андронников.
— Почему вы так настроены? — отозвался Бертеньев.
— Да как же, ты подумай: вместо того чтобы запереть по казармам офицеров и юнкеров, мы их, понимаете, на Дон пустили. Черт-те што!
Андронников сплюнул.
А Бертеньев подумал: «Может быть, глупо, а может быть, нет. Все зависит, по какому направлению пойдет равнодействующая двух столкнувшихся под углом линий». Во всяком случае, раз это вышло так, а не иначе, то Бертеньеву казалось, что это именно так и нужно:
— Может быть, это лучше, — сказал он, — иначе они могли бы взорвать нас изнутри.
— Положим, изнутри-то им было бы труднее, — растянул Андронников с некоторым довольством в голосе.
— А вот ведь мы изнутри все это совершили.
— Эк, сказал! — Андронников даже соскочил с дивана. — Сварил же у тебя котелок. Да ведь мы идем из самого естества, из корня, из земли. Растем, можно сказать; ну, и распираем, значит, этот строй, который над нами. А они что? Гниль, дрянь. У них так уже на лбах написано: конец и крышка. Ихний мир все одно кончился. Да, брат… Дай-ка закурить. Вот уж и светать начинает…
Бертеньев немного озяб. Поэтому ему не хотелось вынимать руки из рукавов своей ватной куртки.
— Будьте добры, Андхгонников, запустите сами вашу лапу в пхгавый боковой кахгман.
Андронников закурил. Посмотрел в мутный синий свет, что застилал окно.
— Нет, дураки мы, что ни говори, — опять начал Андронников, — на что староверы — у нас на квартире они живут — и то говорят, что опростоволосились мы малость. Теперь с этой калединщиной, может, больше году промаемся. Черт-те што!
Бертеньев как раз в это время стал погружаться в приятную предрассветную дремоту. Держа руки в рукавах тужурки сложенными на груди, он согрелся.
«Им пришел конец, — проносилось в голосе Бертеньева, — откуда Андронников это знает?.. Андронников стоит у окна… Должно быть, поздно… Рассветает».
И вдруг в ушах Бертеньева стал вертеться напев мелодекламации:
Мой последний менуэт.
А в большие окна зала
Пробивается рассвет.
Это было давно-давно на выпуске в военном училище, когда Бертеньев «выходил» в прапорщики. Артист Максимов так хорошо, так вдохновенно говорил:
Мой последний менуэт.
А в большие окна зала
Пробивается рассвет.
Это было перед самой революцией. Тогда был последний менуэт того дворянства, у которого на лбу написано: «Конец и крышка», которого Андронников называет «гниль».
Мой последний менуэт.
А в большие окна зала
Пробивается рассвет.
Может быть, тогда был последний менуэт и для его сферической тригонометрии… С этим и уснул Бертеньев, крепко, без снов.
Андронников, бледный, весь пропитанный табаком и потом, смешанным с запахом просырелого белья и одежды, сидел у окна, докуривал папиросу и дремал, тыкаясь в подоконник. Дремал, но не мог заснуть. Какая-то работа в мозгу мешала.
Вдруг вскочил Бертеньев внезапно, весь как-то передернувшись.
— Ах, да я и забыл. Вы знаете, товахгищ Андхгонников, ведь сегодня в Колонном зале съезд Советов, будет Ильич. И совсем ведь забыл, чохг возьми!
Из окна уже всю комнату заливал белый свет зимнего утра, а в потолке все еще ярким светом пылал электрический стеклянный шар.
Стук в дверь.
— Войдите!
И в комнату вошел Зельдич. Как тень, бесшумно.
— Папиросы есть? — спросил он.
— Есть, — ответил Бертеньев, подавая коробку.
— Ну, что же вы думаете делать с этим калединским шпиком? (Речь шла о юнкере, с которым накануне путешествовали по Замоскворечью.)
— У меня на него надежд больше, у товарища Андхгонникова меньше.
— Сволочь определенная, — сказал Андронников, прилаживая взвод к магазинной коробке маленького револьвера системы «браунинг».
— По-моему, тоже шарлатан.
— Если вы в этом убеждены, — сказал Бертеньев, — давайте покончим с ним, если колеблетесь — необходимо сделать все, чтоб окончательно убедиться.
— Мы послали через Киев предложение: установить военной разведкой — там или здесь генерал Алексеев, — уклонился от прямого ответа товарищ Зельдич.
— До каких же пор?! — возмущался Андронников.
ФАДДЕИЧ
Андронников происходил из семьи, которая могла бы быть многочисленной, если бы братья его и сестры не умирали еще в младенчестве. В живых, кроме него, были только один брат и сестра — брат моложе его, а сестра постарше года на три.
Отец и мать не особенно сожалели об ушедших из жизни малютках.
— Обстоятельства к тому ведут, что никак невозможно распространяться нашему брату, — говаривал отец — низенький старикашка с сизым носом и свинцовыми глазами.
Это признание у него вырывалось в беседе с приятелями, когда он сидел с ними у себя за столом, перебирая заскорузлыми пальцами по краешку клетчатой красной скатерти, замызганной и протертой до дыр.
— Обстоятельства к тому ведут… — повторял он.
И все его приятели сочувственно кивали головами.
А Миша Андронников, девятилетний мальчик, прозябший и продрогший на улице, забивался в угол широкой деревянной кровати,