Белая лестница - Александр Яковлевич Аросев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— А зачем же он болезнь на тебя напустил? — спрашивал собеседник.
Улыбнулся кривой улыбкой косоглазого человека и отвечал, как детям, вразумительно:
— Да чтоб я его клад не нашел… Да, да, молодой человек, время позднее. Нам не по путям с тобой.
— Канделябра был без усов? — как олово горячее вылился вопрос из обожженных губ собеседника Золотого.
Золотой вскочил, встал спиной к стене, позеленел, стал будто таять и прошипел:
— Отойди, начинается, — и стал косить глаза.
Необъятная, неслыханная сила воспоминаний хлынула в мозг Платона, и он спросил глухим, каменеющим голосом:
— А был Канделябра на берегу реки Камы?
Золотой опять на мгновенье застыл.
— Стриж? — чиркнул вопросом пришедший и словом этим, как спичкой, осветил лицо Золотого.
И тут Золотого настигла трясучая.
Пришедший, словно выдуваемый ветром, вышел из комнаты и в темноте столкнулся с Лукерьей, которая слышала весь разговор.
— Эй, милый, как тебя? — сказала Лукерья. — А я все слыхала, какие у вас дела-то.
— А ты забыла заповедь: не укради?
— А ты?
Только выбежав на улицу, на Трубную площадь, Платон с жадностью вдохнул сыроватый осенний воздух. Он бежал все быстрее. Потом вдруг остановился и остро подумал про себя в третьем лице:
«Он бежит. Он странный человек»…
В этот вечер Платон все свои поступки отмечал в своем уме, как поступки третьего лица. Он стал сам себе чужд.
* * *
Происходил конгресс женщин-работниц.
Мимо здания, где заседали женщины, проходил оборванный, запыленный, усталый, с клочком седины на правом виске Платон. Засунув свои сильные руки в просторные карманы солдатской шинели, он сжимал одной рукой недоеденное дешевое яблоко, другой — постановление о том, что ему разрешена в Габае койка на месяц.
В подъезде здания он заметил свою старую знакомую, Ибрагимову, но прошел, как бы не заметив ее. Однако она его окликнула. Он остановился.
Она все по-прежнему была привлекательна, только около глаз слегка зачастили морщинки, что, впрочем, придавало ее лицу выражение материнской доброты. По-прежнему в выпуклых коричневых глазах ее была ясность и сила. По-прежнему лицо ее было бронзовым, монгольским. Только наряд ее был совершенно другой: плохие, стоптанные ботинки, красноармейская гимнастерка и красный платок на голове.
Ибрагимова по-светски протянула руку Платону:
— Я теперь ваша…
От усталости последних лет, давших право на койку, эти слова подняли в Платоне острую горечь. Он замотал головой и хотел выдернуть свою руку из ее.
— Я стала ваша, то есть за коммунизм.
— А я — чуждый, — выговорил Платон.
— Вы мне не верите? — сочным грудным голосом уверяла татарка. — Вот… — она развернула перед глазами Платона мандат — делегатка от женщин Востока на Всесоюзный женский съезд.
— Подарите мне этот мандат, — попросил Платон.
— Зачем?
— В рамку вставлю, или, если хотите, у сердца буду хранить, или не буду…
Платон помолчал. Улыбнулся криво:
— Ведь вот и воробьиный нос может сточить скалу. А тут целая революция. Немудрено, что она стачивает старые классы. Значит, не зря мы…
— Не зря… — дополнила татарка.
— «Свежих ратников строй», — остро проговорил Платон.
— Вы не шутите! Видите ли, я поняла…
— Что мы… — добавил Платон.
— Что вы — люди…
— Порядочные, — подсказал Платон.
— Что вы можете…
— Установить порядок, — дополнил Платон.
— Да. Установить, создать ус…
— Устои, — доканчивал Платон.
— Уверенность. Даже…
— Традиции, — договорил Платон.
— Традиции, если хотите, и мир.
— И тишину, — довершил он.
— И мир, — настаивала она.
— И тишину, — оспаривал он.
— Ну и тишину, если хотите…
— Все это важно… — заметил он.
— Для народов Востока, — докончила она.
— Коих вы и представляете.
— От коих я и происхожу.
Она все еще не выпускала его руки из своей.
— Теперь я хотела бы видеть вас часто-часто, потому что я хочу много знать… Я была слепа, я ожила.
— А я политграмоту не преподаю.
Московская улица шумела, неслась мимо них по-прежнему, по-обыкновенному.
Платон посмотрел на магазин и сказал:
— А я уезжаю…
— Куда? — немного капризно, по-светски, удивилась Ибрагимова.
Платон хотел сказать: «на койку», но вдруг непроизвольно и как-то неожиданно бодро откашлянулся и выговорил:
— В Китай!
— Неужели?! Как жалко! Как это не вовремя. А я-то надеялась, что научусь у вас уму-разуму, близко познакомлюсь с вами. Я даже искала вас. Но у вас ни в Москве, ни в Питере, видно, нет родни.
— Я безродный. Впрочем, говорят, что в Питере жил мой отец, архитектор. Говорят, что он какую-то роль играл при Керенском, и вот за это, кажется, его…
— Архитектор??
У Ибрагимовой глаза сделались большие и красивые, ноздри запрыгали, как у лошади, которая в поле увидела конский череп.
— Самое появление мое на земле было незаконным, — закончил Платон, — незаконным… — повторил тихо.
— Я знаю! Я хорошо знаю вашего отца! — вскричала татарка.
Платону дунуло в лоб что-то горячее, и, как от огня, он побежал прочь.
— Вы такой же, как он, он такой же, как вы, — кричала Ибрагимова ему вслед. — Разрушители, разрушители!..
Этих слов уже не слышал Платон. Он бежал, толкая прохожих. Первый раз воля, которая обручами сковывала его, дала трещину.
Он шел. А на него то справа, то слева смотрели открытыми большими окнами магазины, то большие, как дома отдыха, то маленькие, кривые, как воровские притоны.
Ему хотелось идти как-то так, чтобы не возвращаться. Идти куда-то. Идти. И шел.
Пришел он на Советскую площадь. Памятник. Женщина прислонилась к египетскому (имитация) обелиску и простерла свою руку на запад. Обелиск ее туда словно не пускает. Он — тяжелый, прямой и древний. Ижица всякой цивилизации на земле.
Под обелиском — конституция. Она пошла от заповедей Моисеевых народу. От них сначала символ веры Христовой, потом декларация прав человека и гражданина, потом вот… конституция, то есть колыбель, в которой должны улечься человеческие нравы и права. В ней — отдых ума, взбудораженного революцией.
Тут-то, у обелиска, и взяло Платона сомнение: стоит ли в самом деле ложиться на койку в Габае?
* * *
Ленин умер.
А Костя в Крыму, на юге, стал заметно поправляться. Кровь больше не появлялась. Общее состояние организма вообще становилось лучше. Мозг работал яснее. Энергичнее двигались руки. Мир ему стал казаться веселее. Солнце, море словно прорезинили все клеточки его тела. Мышцы сделались гибкими и упругими. Дыхание стало легким и свежим. Силы прибывали.
От радости Костя сломал перила балкона.
И вот он, весь обрызганный в последний раз морской водой, прямо от скал, от моря, от цветов, сел в автомобиль и поехал к Севастопольскому вокзалу.
До самой Москвы он не находил себе места в вагоне. Все думал, перебирал в голове: что-то там, что-то там?!
В Москве на вокзале его встретили товарищи большой толпой. Радость была ясная,