У подножия необъятного мира - Владимир Шапко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Со стороны пришкольного участка, громко именуемого «ботаническим» – круглогодично голого, с тремя яблонями, как с тремя старыми девами, грустными и пустыми, – в глухой бревенчатой стене школы была прорублена дверь в комнатёнку, тесную, но, точно колодец, высокую. Здесь и жили Павла и Павлики: он всего лишь простой учащийся этой школы, она же – школьная уборщица, сторож, дворник, истопник, дровопил, дровокол, водонос, а также неумолимая хранительница-звонарь ежедневных неотвратимых школьных сорокаминуток. («Ну тётя Павла, пора-а, звони-ите…» – «Выгнали из класса, так молчи, архаровец несчастный! Сама знаю, когда звонить!» – мелькали в шерстяном носке вязальные спицы. Как будто нескончаемые секунды набивали в него до полной, значит, сорокаминутности.) Дверь в комнатушку – утеплённая тряпьём и мешковиной – напухла на стене как флюс: ни сеней, ни крыльца как такового не было, лишь что-то шаткое, скрипучее, приставленное к порогу.
Но январскими высокими вечерами, когда из этой двери – из гостей – выкатывался Шаток, дверь выстреливала вслед ему уютным, нагретым, клубовым. И курилась ещё долго. Словно улыбалась, пока Витька бежал-поскрипывал горбатой тропкой к дороге, поторапливался дальше, постепенно пропадая в туманной залуненной улице…
Февральские тянучие ветра любили завьюживать прямо к этой двери, ночами усердно её опевали, и только к утру засыпали на ней усталыми белыми бородами. Выпадали с лопатами прямо в снег Павла и Павлики. Пробивались тропками – на улицу одной, другой – к школе. Потом начинали грести школьный двор.
Приходил Шаток. Мягко, но решительно забирал у Павлы громаднейшую фанерную лопату. Как рысачок, взбрыкивая валенками, гнал и бил снега в сугроб. Сбоку к нему пристёгивался Павлики. Верещал на весь двор. Тоже пытался взбрыкивать в высоких и плоских негнущихся валенках. Павла, как измученная кляча на вершине горы, покачивалась, головой кивала, никак не могла нарвать в себя живительной морозной свежести. Виновато улыбалась.
Когда Шишокин, проходя мимо школы, увидел через штакетник, как возле сарая парнишка и старуха изнемогающе дёргали засаженную в дубовый кругляк поперечную пилу, а рядом кидало за колуном другого парнишку – длиннорукого, горбатого… увидел тут же во дворе кишкасто растянутую, ревущую чехарду, на которую ухарями сигали тяжёлые оболтусы-второгодники… увидел, проглотил всё – и педагогическое нутро бывшего учителя перевернулось. Решительно направил возмущение своё в школу.
В окне учительской было видно, как он выговаривал самому директору школы – мужчине во френче, с маленьким глобусиком в руке, смахивающему на бубнового короля.
Шишокин показывал на надрывающихся старуху и парнишек у сарая. Потом гневно тыкал пальцем на чехарду. А та вдруг пошла, пошла, затем с рёвом побежала и повалилась, образовав яростную кучу малу… А? И вы смотрите? Вместо того, чтобы заставить их работать?…
Бубновый ещё больше налился кровью, заотмахивался от Шишокина глобусиком-скипетром. Единственно правильный путь указуя ему – в дверь. И через минуту, будто этим колуном-директором, Шишокин яростно лупил такие же стоеросовые чурбаки. Чуть успокоившись, начал дёргать с Шатком пилу. Всходя с первой охапкой дров на высокое крыльцо школы, Витька… как споткнулся о разгневанный директорский нос-башмак, о надыханную им на стекло злобу… Виновато опустив глаза, протолкнулся с дровами в дверь.
Директор этот, по прозвищу Фаддей, гуманитарий по образованию, говорил: «Я выгнал вашего сына из школы, скрипя сердцем. Поверьте!» Это – какой-нибудь опухшей от горя и слёз просительнице. Приостановившись в коридоре. Тем самым сразу же выкладывал ей прямо-таки наглядную обескровленность и скрипучесть своего большого, всё помнящего, на всё отзывающегося гуманитарнейшего сердца… И на просительницу смотрели заспиртованные в тупости коричневые глаза: чего же вам ещё, гражданка?… И дальше нёс свой нос-башмак. Тащил, можно сказать. Как тяжкое беремя. Тяжкое, но гордое и почётное, чёрт побери, беремя! Ни одного полена не растерял по дороге! Наломать дров – пожалуйста. Растерять – никогда!
Подальше дровяного сарая, на бугорке, гармонью растянулась уборная, снаружи по щелям сплошь в чёрной, остановленной «музыке пожарчиков», которую выпускали архаровцы изнутри. То киноленту жгут, на стены кидают, то экспериментируют с самодельной пороховой шутихой, после пухающего взрыва которой вышибаются наружу, подпрыгивают трубочистами; опять же ломаные гребёнки отличненько горят… Это всё – в свободное от учёбы время. В вынужденно свободное. Когда вся школа сидит за стёклами окон, а ты – жестоко отторгнутый ею, выгнанный из класса – проводишь опыты на глазах у неё. В большие и малые перемены, вместе с едким табачным дымом изо всех щелей сладостно изнывал, можно сказать, заживо съедал себя голос Вальки Зеляя, ненасытного пропащего курильщика двенадцати лет: «Ну, Поляна, оста-авь…» (Покурить, затянуться.) «“Оставь” уехал за границу, оставил хрен да рукавицу!» – тут же следовал ответ, и из оконца наверху уборной, сообразно с жирафовым ростом третьегодника Поляны, выплывал огромный, полностью удовлетворённый собой, клуб дыма… «Ну а ты, Дыня, а ещё дру-уг…» (Не оставляешь покурить, дёрнуть, затянуться.) – «Шаток забил», – слышалось короткое, и тут же, как туберкулёзник, начинал бухать зверским кашлем один из курильщиков, по-видимому, Шаток. «Э-э, “заби-ил”, – опять изнывал голосок Зеляя. – Табак только зря переводит. Зачем даёте-то ему, а?…»
На крыльцо школы выходил Фаддей. В обширном остром галифе – как в двух басовых балалайках.
Строго смотрел на ласково-грустное сентябрьское солнце, на ребятню младших классов, самозабвенно бегающую у крыльца. Строго слушал их захлёбывающиеся синим дымным воздухом голоса. Тупой взгляд его натыкался на уборную… Что такое? Уборная дымила как баня по-чёрному!
Фаддей капризно взмахивал глобусом – тотчас из-за спины его выкидывался физрук Зализка. Будто из колоды карт. Услужливой шестёркой. Предупредительно слушал бубнового, склонив зализанную по-приказчицки голову. Успокоительно толкал ладошкой воздух: «Сейчас». Обратно сложился скромненько, на какое-то время пропал и выскочил вдруг возле уборной воинственным валетом.
– Атас! Зализка!
Испуганно хлопалась дверь уборной, начинал валко раскачиваться, трещать высокий забор – в подопригоровский огород густо сыпались курильщики. Падали, вскакивали, бежали, уворачиваясь от радостной палки Подопригорова, дождавшегося-таки гостей.
В уборной оставался только Зеляй. Несмотря ни на что. Жадный, ненасытный, дёргает, глотает, жрёт табак, оторваться никак не может. С таким трудом выцыганил бычок, и потому – до «фабрики», до «фабрики»!
Бросил, наконец, окурок. Повернулся – в дверях Зализка. И приказчицкая зализка на башке ехидно взблёскивает…
Мгновенно Зеляй выхватывает петушка. Над дыркой красно натуживается. Дескать, он, Зеляй, оправляется. Но, как назло, ни капли!
Зализка наблюдает.
Гигиенично Зеляй стряхивает с петушка, запускает на место. Деловито елозя пальцами по пуговицам ширинки, направляется к выходу.