Берлинское кольцо - Леонид Николаев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Кольцевая дорога, как известно, вбирает в себя сотни асфальтовых линий, идущих от центра, и выпускает из себя такое же количество за пределы трассы. Все три полосы бетона, предназначенные для машин с различной скоростью движения, то заполняются транспортом, то у поворотов освобождаются от него, выбрасывая рокочущие коробки в темноту леса, бегущего зеленой полосой вдоль кольца.
Вначале крытая машина шла по внутренней линии на сравнительно небольшой скорости, затем водитель по молчаливому знаку сидевшего в кабине оберштурмфюрера перевел грузовик на среднюю полосу. Мотор заметно увеличил обороты, дождь напряженно застучал в смотровое стекло, шумно хлынули струи на брезентовое покрытие кузова. Примерно минут двадцать баллоны подкатывали под себя среднюю полосу, потом вырвались на внешнюю, и шофер дал полный газ. Он кинул машину навстречу ливню и потокам ветра, вдруг родившимся у обочины. Синие пятна дорожных сигналов, цепочкой нанизанных на невидимую в ночи нить, зарябили в глазах. Спидометр показывал девяносто, иногда стрелка, дрожа от невероятных усилий, пересекала эту цифру и на какие-то секунды приближалась к ста…
– Я наблюдал за Саидом Исламбеком, – продолжал рассказывать наш собеседник. Спокойный, небрежный тон, которым он начал свое длинное повествование о замке Фриденталь, сменился взволнованностью, пока что едва заметной, но все же окрашивающей рассказ в какие-то тона. Вот сейчас он сделал паузу и бросил на нас любопытный взгляд: чувствуем ли мы всю важность и необычность происходящего на берлинской трассе? Пауза несколько насторожила нас, как все, что предшествует появлению нового и неожиданного в рассказе, но не в такой степени, чтобы замереть от любопытства. Это разочаровало собеседника, и он решил сгустить краски: отвел глаза к окну и задумчиво глянул в голубой простор южного неба. Там взгляд пребывал несколько секунд и вернулся к нам, наполненный таинственностью: – С самого Фриденталя наблюдал. Мы сидели напротив и хорошо видели друг друга, насколько, конечно, позволяла темнота. Возможно, я не столько видел, сколько угадывал, но мне ясно представлялось лицо Исламбека, искаженное волнением. Он нервничал. Еще перед посадкой в его поведении появилось что-то новое, не знакомое мне. Молчаливый до этого, Исламбек вдруг стал разговорчивым. Он донимал меня вопросами: какой дорогой мы поедем, в какой машине, даже требовал, чтобы я показал ее. Ни на один вопрос ответить было нельзя – мы не знали маршрута, не видели машин, да и какое это имело значение: все грузовики, обслуживавшие Фриденталь, одинаковы. Одно лишь было известно – машины крытые, так я и сказал Саиду. Он огорчился:
– Значит, мы больше не увидим тех мест, где жили?
Печаль по поводу расставания с Германией меня рассмешила. И не только рассмешила, легко было догадаться, что Исламбек прикидывается, ничего ему не жаль и не о берлинских дорогах и скверах он думает. Тут что-то другое. Но что? Когда мы стояли в парке, ожидая машину, я стал рассматривать офицерский китель Исламбека, сделал вид, будто меня интересует, как он сшит, и, поправляя воротник, незаметно прощупал подкладку вдоль шва. Нам всем заделывали ампулы с цианистым калием под воротник или за борт – у Исламбека ее не оказалось. Не было ампулы и в фуражке, которую я, шутя, примерил. Стало ясно, что Саида не снабдили обязательным для всех средством выхода из игры. Советских денег ему тоже не дали – одни марки.
Видимо, Исламбеку определена роль перебежчика, К такому выводу я пришел, хотя, честно говоря, не особенно верил собственной версии. Перебежчика должны выбросить где-то за линией фронта, следовательно, он обязан интересоваться предстоящим полетом. От точного наведения на цель зависит приземление в заданном районе. Например, нам предстояло выброситься в пустыне, причем не где-то, а в конкретном квадрате, вблизи железнодорожной линии и колодцев. Оказавшись в глубине песков, мы погибнем без воды. Кроме того, длительный переход изнурит нас, истреплет одежду, оттянет сроки нанесения удара, а от сроков зависит очень многое, если не все. Прежде всего, будут потеряны силы, а вместе с ними – смелость и уверенность. Ослабленная воля – это уже неудача. Поэтому мы беспокоились о точном наведении на цель, думали о погоде, о зенитном огне, который мог сбить самолет с курса. Один Исламбек интересовался грузовиком. И подобный интерес казался мне странным.
Наконец подали машину и мы стали рассаживаться. Никакого порядка не было, каждый спешил поскорее влезть в кузов, спрятаться от дождя, причем место выбирали себе около кабины – там суше и теплее. Я сел последним, когда пятерка моя уже расположилась, а Исламбек все стоял на дожде и не проявлял желания подняться. Только после окрика роттенфюрера он полез в кузов. Сел с краю против меня у открытой задней стороны. Руку положил на борт, хотя дерево было мокрое и струи дождя при поворотах осыпали шинель тучами брызг. Его это, кажется, не беспокоило, наоборот, с каким-то безразличием он терпел и холод и дождь. Так ведут себя потерявшие надежду, безропотно идущие навстречу собственной смерти…
Машина мчалась на предельной скорости, когда из кузова выпрыгнул человек. Перемахнул через борт и исчез в темноте. Один из курсантов заметил, что беглец уцепился за кромку, повис на руках, а потом уже прыгнул вниз, вернее, опустил ноги. Ни крика, ни удара, ни другого звука ехавшие в кузове не услышали. Роттенфюрер приказал сидевшим у кабины постучать в стекло водителю или оберштурмфюреру – остановить машину, но пока эту простую процедуру проделали, прошло минут пять. Грузовик отмахал километр, если не больше. Очередь из автомата, выпущенная в воздух роттенфюрером, прозвучала как подтверждение полной безнадежности положения, в котором оказался сопровождающий. Впрочем, никто не возлагал на сопровождающего никакой ответственности за доставку живого груза – его посадили в машину просто для формальности. Он даже не знал точно, куда и зачем едут эти люди и сколько их. Во всяком случае, когда грузовик остановился и недовольный, именно недовольный, а отнюдь не встревоженный оберштурмфюрер протопал по дождю от кабины до кузова, никаких обвинений и тем более угроз в адрес роттенфюрера не последовало. Офицер выслушал все, что ему было доложено о происшествии, закурил не торопясь, посмотрел в темную даль шоссе. Только посмотрел, потому что разглядеть что-либо было нельзя – буквально третий метр уже тонул в густом мраке, исполосованном струями дождя. Шагнул для чего-то назад, в объятия ночи, покрутился невидимый у обочины, а может, и не покрутился, просто постоял, кутаясь в воротник плаща, вернулся с потушенной сигаретой, махнул рукой – поехали!
В кабине он спросил шофера:
– Через два километра поворот на Потсдам?
– Да, господин обер-лейтенант.
– Ты знал об этом?
– Конечно.
– Надо было притормозить хотя бы…
– Больше вы никогда не видели Исламбека?
Мы задали последний вопрос нашему собеседнику. Короткий южный вечер минул, и за открытым настежь окном легла ночь, тихая, обволакивающая все мягким бархатом истомы. Ни ветра, ни шелеста. Кофе и коньяк были давно выпиты, воцарилась та самая пустота и за столом и в чувствах, когда уже хозяева и гости становятся друг другу ненужными. Мы знали, что Исламбека наш собеседник больше не видел, и задали вопрос лишь для того, чтобы поставить логическую точку всей встрече и проститься с гостем. Он понял это и приуныл. С трудом, нехотя, даже с недовольством начав исповедь, он не хотел теперь закончить ее. В глазах, тех самых мягких, карих, с лукавинкой глазах, мелькнула досада. Он боялся конца встречи, боялся нашего холодного человеческого приговора. Где-то в тайниках чужой души вспыхнула обида за себя, за прошлое, которое со стороны можно осудить, а ему нужно было оправдание. Ему страшно хотелось видеть себя незапятнанным. И он смотрел на нас с тревогой и мольбой: говорите еще, спрашивайте, спрашивайте без конца! Отвечая, рассказывая, легче снискать жалость, расположение к себе.