Вундеркинды - Майкл Чабон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
С Терри Крабтри я познакомился на первом курсе, оказавшись с ним в одной группе, где нас учили, как правильно писать рассказы, — предмет, который я честно пытался осилить в течение нескольких семестров. Крабтри записался на курс совершенно случайно, можно сказать, повинуясь внезапному импульсу, и был принят благодаря рассказу, который написал еще в десятом классе школы: история о психологической дуэли между престарелым Шерлоком Холмсом и молодым Адольфом Гитлером; события разворачиваются на модном курорте, будущий диктатор приезжает из Вены в Карлсбад с самыми черными намерениями — прикарманить драгоценности отдыхающих здесь больных и немощных дам. Весьма странная тема для пятнадцатилетнего подростка, но это была своего рода уникальная вещь, в том смысле, что за всю жизнь Крабтри так больше ничего и не написал — ни единой строчки.
История изобиловала сложными эротическими аллюзиями и вообще казалась какой-то странной, как, впрочем, и сам автор: тощий нескладный молодой человек, с высоким шишковатым лбом и выступающими вперед крупными зубами, он ни с кем не общался и обычно сидел в самом конце аудитории. В то время Крабтри всегда ходил в одном и том же костюме: коротковатые брюки, старомодный плохо сшитый пиджак, темный галстук и неизменный красный кашемировый шарф; если на улице было холодно, он поднимал лацканы пиджака и, словно аристократ, собирающийся на аудиенцию к королю, изящно повязывал шарф вокруг шеи. У меня тоже был свой любимый уголок в классе, где я обычно сидел во время лекции и, беспрестанно теребя только что отпущенную жиденькую бородку и поправляя съезжающие на кончик носа новые очки в тонкой металлической оправе, старательно записывал каждое слово лектора.
Наш учитель считался настоящим писателем; статный широкоплечий красавец, уроженец Центральных равнин, где многие поколения его суровых предков занимались разведением скота. В дни своей молодости он написал пухлый ковбойский роман, вызвавший большую полемику среди историков и литературных критиков; по его роману был поставлен фильм с Робертом Митчем и Мерседес Маккембридж в главных ролях. Наш преподаватель обладал истинным даром превращать любую мысль в изящный афоризм; я тщательно конспектировал его потрясающие своей метафорической красотой высказывания и заполнил ими целую тетрадку — увы, давно потерянную, — а по вечерам, не жалея времени и сил, загружал ими мою бедную память — увы, с тех пор безвозвратно загубленную. Я могу поклясться, хотя, к сожалению, не в состоянии предоставить подтверждение из независимых источников, но одно из его наставлений звучало примерно так: «В конце рассказа у читателя должно возникнуть ощущение, что перед ним приоткрылась невидимая завеса, словно автор рассеял облака, скрывающие бледный лик луны». Он ходил степенной поступью древнеримского патриция, носил ботинки на толстой подошве, сделанные из кожи гремучей змеи, и гордо восседал за рулем новейшей модели «Ягуара», но у него были плохие зубы, вечно расстегнутая молния на ширинке и невероятная способность попадать в разные неприятности: его преследовала нескончаемая череда несчастных случаев, падений, ушибов, вывихов и порезов, в результате чего нашего наставника регулярно отправляли в больницу, где он был своего рода знаменитостью. Казалось, он, как и Альберт Ветч, был погружен в мир своих видений и все время пребывал в каком-то рассеянном забытьи. Наш учитель принадлежал к тем странным людям, что могли с холодной проницательностью, от которой захватывает дух, рассказать вам обо всех горестях и сомнениях, таящихся в глубине вашего сердца, а в следующую секунду повернуться и, радостно помахав на прощание рукой, направиться к выходу, но вместо двери прямиком врезаться в стеклянную перегородку, отделяющую класс от коридора, — после этого инцидента наш преподаватель в очередной раз отправился в больницу, где ему наложили на лицо и голову двадцать пять швов.
Именно на лекциях этого человека я впервые начал задумываться, а не страдают ли все сочинители чем-то вроде легкого помешательства. В результате долгих раздумий, вспомнив, как Альберт Ветч, словно безумец, часами раскачивался в своем скрипучем кресле, я пришел к мысли о существовании недуга, который назвал синдромом полуночника. Синдром полуночника — своего рода эмоциональная бессонница; каждую секунду сознательного существования жертва этого недуга, независимо от того, в какое время суток он или она берется за перо — будь то серые предрассветные часы или яркий солнечный день, — чувствует себя как человек, который лежит возле настежь распахнутого окна в душной темноте спальни и, беспокойно ворочаясь на скомканных простынях, смотрит в высокое небо, где мерцают звезды и огоньки на крыльях самолетов, прислушивается к тихому, похожему на невнятное бормотание шороху колышущихся на ветру занавесок, к надрывному вою мчащейся где-то вдалеке машины «скорой помощи» и к монотонному жужжанию мухи, попавшей в бутылку из-под кока-колы, в то время как все его соседи, затворив двери и окна, мирно спят в своих постелях. Вот почему, по моему глубокому убеждению, с писателями, как и с людьми, страдающими бессонницей, постоянно происходят разные недоразумения и несчастные случаи, вот почему их одолевает болезненная страсть к воспоминаниям о собственных неудачах и дотошным подсчетам упущенных возможностей, вот почему они так склонны к томительно долгим размышлениям и неспособны отвлечься от навязчивых мыслей; они не в состоянии выбраться из этого замкнутого круга, даже если вы попытаетесь силой вытолкнуть их в реальный мир.
Но окончательно моя теория сформировалась гораздо позже, много лет спустя, когда я на собственном опыте узнал, что такое синдром полуночника. А в то время я просто находился под огромным впечатлением: я трепетал от одной мысли, что наш учитель знаменитый писатель, и как завороженный смотрел на его ботинки из змеиной кожи и ловил каждое его слово, веря, что этот человек откроет нам секреты мастерства, которыми, как мне тогда казалось, он обладает. Вскоре нам было дано задание написать рассказ и представить его на суд товарищей. На каждом занятии мы обсуждали по два рассказа, я и Крабтри оказались в самом конце этой длинной очереди, и нам предстояло вместе выступать перед толпой суровых критиков. Я заметил, что Крабтри никогда не делал попыток записывать аксиомы, которые густым туманом клубились под сводами нашей аудитории, и никогда не участвовал в общей дискуссии, лишь изредка вставлял несколько скупых, но неизменно вежливых слов, каким бы занудно-банальным не было обсуждаемое произведение. Естественно, его отрешенность казалась нам высокомерием, мы считали его снобом, особенно когда Крабтри обматывал шею своим кашемировым шарфом; однако я сразу же обратил внимание на его обкусанные ногти и на то, как робко звучал его голос, в котором не было ни капли надменности, и как он вздрагивал, стоило кому-нибудь обратиться к нему с вопросом. Он тихо сидел в дальнем углу класса в своем старомодном плохо сшитом костюме, всегда бледный, с каким-то болезненным выражением лица, словно наша компания внушала ему отвращение, но он был слишком деликатным и хорошо воспитанным человеком, чтобы показать, насколько мы ему неприятны.
Я подозревал, что он страдает синдромом полуночника. А я, был ли я поражен этой болезнью?
Прежде у меня никогда не возникало сомнений в моих писательских способностях, но время шло, неделя проходила за неделей, и мы, овладевая техникой писательского мастерства, все больше сгибались под невыносимой ношей знаний: нам уже были знакомы шаблонные приемы и алгоритмы, необходимые настоящим профессионалам, мы прекрасно разбирались в таких понятиях, как «стержень», на который должна нанизываться история, и знали, на каком этапе в жизнь героя должны вторгнуться сверхъестественные силы судьбы и рока, которые, словно таинственные болотные огоньки, будут сопровождать его на протяжении всего повествования, и понимали важность того, что наш наставник называл «психологической напряженностью» — исключительно важный момент в тонком искусстве создания характера, — в результате моя горячность и стремление к совершенству, оттененные холодным спокойствием Крабтри, привели к тому, что я не мог закончить ни один из начатых рассказов. Целую неделю я ночи напролет просиживал за пишущей машинкой, пил бурбон и тщетно пытался разобраться в том хаотическом нагромождении символов, в которое превратилась простая история, когда-то рассказанная мне бабушкой, — о том, как в детстве какой-то злой мальчишка из негритянского поселка убил ее собаку.