О русской словесности. От Александра Пушкина до Юза Алешковского - Ольга Александровна Седакова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Говоря о пластических образах, Блок передает главным образом их сюжетный слой, и читателю, избалованному авторами, умеющими тончайшим образом переводить зрительные и тактильные впечатления в словесные – ср. хотя бы леонардовскую «Вечерю» у Мандельштама («Небо вечери в стену влюбилось»), – это наверняка покажется наивным и школьным.
В небе искусства Блок не искал той «божественной физиологии» и «веселого ремесла», к которым чуток филологический взгляд, – и не случайно. Ему было довольно банальности, самого общего места, известного каждому гимназисту факта, точность которого он и не думал обсуждать и продумывать заново, – чтобы осветить все это болью участника или свидетеля:
Чтобы от истины ходячей
Всем стало больно и светло.
Но главное: искусство не было для него производством изящных или совершенных вещей. Оно было образом жизни – эсхатологическим образом: «вещь» искусства была для него в своем роде антивещной, «провалом в вечность», чем-то вроде того очистительного пламени, в которое у вершины Чистилища со страхом, вслед за Арнаутом, вступает сам создатель «Комедии». Как о главном событии встречи с искусством в Италии Блок рассказывает не о переживании старой живописи или архитектуры, а о своем восхождении на гору Monte Luca, о том, как он едва не упал в пропасть… Опыт такого рода он считает лучшей пропедевтикой искусства; это понимание не «эстетично»: «эстетика теряет смысл для человека, чувствующего себя на высоте и едва не упавшего в пропасть»; «описанное мной нисхождение под землю и восхождение на гору имеет много общих черт если не со способом создания, то с одним из способов постижения творений искусства» («Молнии искусства»). Можно заметить, что в этом символическом опыте Блок описывает не что иное, как пространственную структуру дантовской poema sacra.
По отношению к «хаосу душевной и материальной жизни» искусство выступает как испепеляющая стихия. За искусством такого рода, убийственным для обыденной жизни – и особенно «современной» жизни, убийственным для того, что Блок называл «гуманизмом», за искусством, «неслыханное разрушение» которого он предсказывал («Возмездие падет и на него: за то, что оно было великим тогда, когда жизнь была мала», «Молнии искусства»), Блок и отправился в итальянское паломничество. За искусством, которое представляет собой шок величия.
Другим шоком такого рода, единственным опытом жизни, чье напряжение родственно и равно напряжению искусства, в блоковском мире была любовная страсть.
Ожидание некоего видения или любовной встречи – это атмосфера «Итальянских стихов»; на языке Блока, их музыка. В женском облике предстают города, посещенные им: Равенна, с ее Галлой, «лукавая» Сиена, «нежная» Флоренция-Иуда, Венеция-Саломея, Перуджия – девушка с любовной запиской, девушка из Сеттиньяно…[133] Возможная или невозможная, но ожидаемая строгая страсть:
Когда-нибудь придет он, строгий,
Кристально-ясный час любви.
И потому (осмелимся сказать) Блок, чье знание европейской – и итальянской – культуры невозможно сопоставить с эрудицией его современников: Вяч. Иванова, Д. Мережковского, В. Брюсова, М. Кузмина (откликнувшегося на «Итальянские стихи» двумя полемически безмятежными стихотворными циклами), с уже упомянутыми младшими поэтами, Б. Пастернаком и О. Мандельштамом, – Блок, тем не менее, оказывается интимнее, чем любой из них, связан с огромной традицией европейской лирики: я имею в виду лирику любви как особого рода посвящения, как служения и гностического откровения[134]. С традицией европейского эроса.
Об этой традиции в русской поэзии до Блока можно было только догадываться – по пушкинским отголоскам: в частности, по стихам «Жил на свете рыцарь бедный», которые были так же неприемлемы для духовной цензуры своего времени, как блоковская «Maria da Spoleto», переименованная в цензурных соображениях в «Девушку из Spoleto», и уже совершенно недопустимые в оригинальной версии «Благовещение» и «Глаза, опущенные скромно». Православная традиция неизбежно воспринимает влюбленное рыцарское служение Мадонне – и вообще интимное переживание Ее женственности, которое ощутимо в «Рыцаре бедном» Пушкина и с особой силой у Блока, – как грубое кощунство. И, быть может, Блок был одним из последних потомков Арнаута в ряду Поэтов, для которых, как это описывают позднесредневековые «Поэтрии», «законы поэзии» и состоят в «законах тонкой любви» (fine – или pure amour). Другие великие ученики Данте в нашем столетии – П. Клодель, Т. С. Элиот, О. Мандельштам – по всей видимости, не нуждались в Беатриче как в центральном обосновании собственного творчества и залоге Новой жизни.
В этом смысле Блок, со всей смутностью его дантологии, имел больше оснований примерять на себя платье флорентийского изгнанника, чем его тонкие знатоки и интерпретаторы. Одним из последствий итальянского путешествия стало для Блока самосоотнесение с Данте, открытое им избирательное сродство (в стихах, посвященных Флоренции, он зашел в этом так далеко, что его «дантовские» инвективы и проклятия «Флоренции-Иуде» оказались не допущенными цензурой!). Но ни этими любовными инвективами родине, ни попыткой новой песни «Ада» («День догорал на сфере той земли», 1910) не исчерпывается дантовское измерение, вошедшее в поэзию Блока. Известен его замысел издать «Стихи о Прекрасной даме», сопроводив их прозаическим комментарием наподобие «Новой жизни», – то есть передумать собственную судьбу и дар по Дантовой мере.
Конечно, тема явления Женственной тени как главного события поэтической и человеческой судьбы сложилась у Блока задолго до итальянского путешествия. Больше того, до Италии в его поэзии был уже многообразно разыгран двоящийся, «сомнительный» образ служения поэта, который мы встречаем в «мариологии» «Итальянских стихов». В этом служении до неразличимости смешано жертвенное поклонение:
Дева, не жду ослепительной встречи —
Дай, как монаху, взойти на костер!
и острая чувственность – таящаяся:
Счастья не требую. Ласки не надо.
Лаской ли грубой тебя оскорблю? —
или открытая:
Быть с девой – быть во власти ночи…
Двойственность этого отношения перенесена на самый предмет поклонения, в котором подозревается тайное демоническое сладострастие:
Ты многим кажешься святой,
Но ты, Мария, вероломна…
Но только в «Итальянских стихах» эта Вечная женственность оказалась так прямо связана с образом Богородицы, а поэт представлен Ее паладином (дерзость, немыслимая у Данте; как известно, один из близких Блоку читателей заметил в приведенных стихах тень пушкинской «Гаврилиады», с чем Блок не спорил, говоря, как обычно, о провиденциальной необходимости «падения» для дальнейшего «синтеза»)[135].
Итальянские впечатления, поражающее русский взгляд в Италии изобилие светской живописи на библейские темы, с неизбежной интимностью, которую