Короткие интервью с подонками - Дэвид Фостер Уоллес
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
[ПАУЗА из-за серьезного приступа диспноэ; медсестра применяет трахеобронхиальный дренажный катетер.]
ОТЕЦ: Что впредь и присно она не знала меня? Что моя жена перестала знать меня? Что я отпустил ее и притворился, словно все еще с ней? Могу ли я надеяться, что кто-нибудь вообразит, как…
[ПАУЗА из-за приступа глазной дрожи; техник промывает/удаляет последствия офтальморрагии; смена глазной повязки.]
ОТЕЦ: Что мы занимались любовью, а потом унимались, свернувшись, в нашей особой позе для отхода ко сну, и она была неспокойна, все шептала и шептала о нем, всякий мыслимый пустяк о нем, треволнения и желания, материнский щебет, – и принимала молчание за согласие. Суть пропасти была в том, что она верила, будто пропасти нет. Ширина нашей кровати росла день ото дня, и она никогда… ни разу не задумалась. Что я видел насквозь и гнушался им. Что я не только не разделил ее околдованность, но был в ужасе от его чар. Это я виноват, не она. Вот что я скажу: он стал моей единственной тайной от нее. Она была истинным солнцем на моем небе. Одиночество тайны стало запредельной бо… о, как я ее любил. Чувства мои ни разу не дрогнули. Я полюбил ее с первой секунды. Мы были предназначены друг для друга. Вместе, едины. Я понял это в тот же миг… увидел ее в руках того шута-боудинца[93] в меховом воротнике. Держала вымпел университета, как иной держит зонтик. Что я полюбил ее на месте. Тогда у меня еще был слабый акцент; она шутила над ним. Передразнивала меня, когда я злился… так может лишь любовь всей жизни… гнев испарялся. Как она воздействовала на меня. Она следила за американским футболом и родила сына, который не мог играть, а потом – когда хвори таинственно унялись, а сам он стал лоснящимся и полным жизни, – не захотел. Взамен она смотрела, как он плавал. Тошнотворные уменьшительные, Медвежонок, Тигренок. В средней школе он плавал. Вонь дешевой хлорки в залах, не вздохнуть. Пропустила она хоть раз? Когда она перестала следить, за футболом, на «Зените» с плохой настройкой, который мы смотрели вместе… подержите, вот… занимались любовью и лежали свернувшись, как близнецы во чреве, рассказывая все. Я мог рассказать ей все. Так когда все это ушло. Когда же он все у нас отнял. Почему мне никак не вспомнить. Помню день, когда мы познакомились, словно вчера, но провалиться сквозь землю, если помню вчера. Жалкий, отвратительный. Им все равно, но если бы они знали, каково… как больно, черт возьми, дышать. Опутан трубками. Ублюдки, истечение из каждой… да, я видел ее, и она меня, скромно держала вымпел, я был новенький и не мог разобрать… наши глаза встретились, все клише тут же стали правдой… я знал, что она та, которой я принадлежу целиком. За ней по лужайке следовал свет. Я просто знал. Отец, она была апогеем моей жизни. Наблюдал… что «она была девушкой для всего меня / моя недостойная жизнь для тебя» [мелодия незнакомая, нестройная]. Стоять перед церковью и священником и клясться. Разворачивать друг друга, как дары от Бога. Разговоры длиною в жизнь. Если бы вы видели ее на свадьбе… нет, конечно нет, тот ее взгляд… только для меня. Любить с такой глубиной. Нет лучшего чувства на всем божьем свете. Как наклоняла головку, когда веселилась. Как ее только не веселил. Мы смеялись надо всем. Мы были нашей тайной. Она выбрала меня. Друг друга. Я рассказывал ей то, что не рассказывал родному брату. Мы принадлежали друг другу. Я чувствовал себя избранным. Кто выбрал его, молю, ответьте? С чьего ведома дано согласие на наши утраты всего доныне? Я презирал его за то, что он вынудил меня скрывать, что я его презирал. Обыватели – это одно, с их осуждениями, требованием, чтобы ты нянчил, ворковал и бросал мячик. Но для нее? Что я обязан носить маску для нее? Звучит чудовищно, но это правда: он виноват. Я просто не мог. Сказать ей. Что я… что он поистине отвратителен. Что я так горько жалел о том, что она зачала. Что она не видела истинного его. Убедить ее, что она околдована, потеряна для себя. Что она обязана вернуться. Что я так по ней скучал. Ничего из этого. И не из-за себя, поверьте – она бы этого не вынесла. Это бы ее погубило. Она была бы загублена, и все из-за него. Это он сделал. Извратил все по-своему. Околдовал. Боялся, что она… «Бедный мой беззащитный Медвежонок у твоего отца чудовищная незаботливая бесчеловечная душа которую я не разглядела но теперь мы все видим правда же но он нам не нужен правда же а теперь позволь тебя радовать пока не сдохну к черту». Чего-то не хватало. «Он нам не нужен правда же ну ну». Неуемно вращалась вокруг него. Ее первая и последняя мысль. Она больше не была девчушкой, на которой… теперь она стала Матерью, играла роль в сказочке, опустошив себя всю… Нет, неправда, что это ее погубило бы, – в ней и так ничего не осталось, она вообще не могла меня понять, все равно что говорить с… она бы наклонила головку вот так и посмотрела на меня безо всякого понимания. Все равно что сказать ей, что солнце не встает каждый день. Он сделал себя ее миром. Он был настоящей ложью. Она верила его лжи. Она верила: солнце встает и садится только…
[Пауза из-за приступа диспноэ, визуальных признаков гематурии; медсестра находит и очищает пиурическую
закупорку в мочевом катетере; генитальная дезинфекция; техник переустанавливает и калибрует урологический катетер.]
ОТЕЦ: Суть. Соль. Выкинуть все остальное. Вот почему. Великая черная огромная ложь, которую почему-то мог только я видеть насквозь… насквозь, как в кошмаре.
[ПАУЗА из-за серьезного приступа диспноэ; медсестра применяет трахеобронхиальный дренажный катетер, закупорка легочной артерии; техник (1) применяет тампоны для пережатия кровоточащего сосуда; находит и предпринимает попытку удаления слизистой закупорки в трахее ОТЦА; техник (2) вводит распыленный раствор адреналина; коклюшное выкашливание сгустка мокроты;
техник (2) удаляет сгусток в одобренный Приемник для Медицинских отходов; техник (1) возвращает трубку для подачи О2 в ноздрю ОТЦА.]
ОТЕЦ: Рабство. Слушайте. Мой сын – зло. Я слишком хорошо знаю, как это звучит, отец. Te judice. Вам меня судить уже бесполезно, как видите. Слово «зло». Я не преувеличиваю. Он что-то высосал из нее. Какую-то способность к распознаванию. Она потеряла чувство юмора, вот очевидный знак, за который я цеплялся. Он излучал какое-то не обыкновенное забвение. Сводит с ума – видеть его насквозь и не… и не только она, отец, нет. Все. Сперва незаметно, но потом, о, скажем, к средней школе это проявилось во всей красе: околдованность всего мира. Как будто никто не мог увидеть его. Начались, к чистому шоку с ее стороны, сюрреалистические упоительные излияния педагогов и директоров, тренеров и комитетов, и деканов, и даже духовенства, приводившие ее в материнское упоение, пока я стоял и жевал язык, не веря ушам своим. Словно все они стали его матерью. Она и они впали в слепое блаженство, пока я кивал рядом с осторожным, исправно довольным выражением лица, отрепетированным за годы практики, сам не свой. Потом, когда мы уносились домой, я изобретал какой-нибудь предлог и сидел в одиночестве в своем кабинете, схватившись за голову. Он как будто делал это по желанию. Все вокруг. Великая ложь. Он покорил чертов мир. Я не преувеличиваю. Вас там не было, вы не слушали с отпавшей челюстью: о, такой гениальный, такой чуткий, такая проницательность, скороспелость без бахвальства, какое удовольствие знаться с ним, столь многообещающий, такая беспредельная одаренность. Снова и снова. Такой непередаваемый вклад, очень приятно видеть его в нашем классе, нашей команде, нашем списке, нашем штате, нашей сраматургической группе, нашей плеяде умов. Такая беспредельная одаренность, конец цитаты. Вы не представляете, что чувствуешь, когда слышишь это: «одаренность». Будто дары получены бесплатно, а не… хоть раз достало бы мне духу схватить одного из них за узел широкого галстука, подтянуть и провыть правду в лицо. Эти остекленевшие улыбки. Рабство. Если бы только он покорил и меня. Мой сын. О, и да, я молился, размышлял и искал, изучал и узнавал его, и молился, и искал, не унимаясь, молился, чтобы меня покорили, околдовали, позволили их чешуе закрыть и мои глаза. Я изучал его со всех ракурсов. Я усердно тщился отыскать, что же они в нем видели, natus ad glo[94]… Как на том торжестве директор отозвал нас в сторонку, чтобы отвести в сторону и дышать джином, что это лучший и самый многообещающий ученик, какого он видел за весь срок в средней школе, пока за ним твидовый хор педагогов, прислушивающихся и вставляющих словцо – какое удовольствие, стоит работать ради таких редких учеников, как… беспредельная одаренность. Искусственная мина, давно застывшая на лице, казалась улыбкой, пока она заламывала перед собой руки, благодаря, благо… поймите, я занимался с мальчиком. Немало. Я его испытывал. Я сидел с ним за сложением. Пока он ковырял струпья и отсутствующе пялился в страницу. Я бдительно наблюдал, как он мучился с чтением, а после тщательно его расспрашивал. Я занимался им, экзаменовал, тонко и тщательно, и без пристрастия. Прошу, поверьте. Ни единой искры гениальности. Я клянусь. Это дитя, интеллектуальным апогеем которого оставалась умеренная компетенция в сложении, приобретенная через бесконечную зубрежку самых элементарных операций. Чьи печатные «S» оставались перевернутыми до восьми лет, несмотря на… кто произносил «катарсис» амфибрахием. Отрок, вся социальная личность которого заключалась в пустом дружелюбии и в котором отсутствовали напрочь остроумие или уважение к нюансам выдающейся английской прозы. Это не грех, разумеется, заурядный мальчик, обычный… за урядность не грех. О нет, но тогда откуда столь высокая оценка? Какие дары? Я читал его сочинения, все до единого, не пропустив ни буквы, до того, как он их сдавал. Я взял себе за правило отводить на это время. На его исследование. Заставлял себя обуздать пристрастие. Я хоронился за дверями и наблюдал. Даже в университете он оставался тем, для кого «Орестея» Софокла была неделями мучений со слюнями на подбородке. Я скрывался за дверями, в альковах, печных трубах. Наблюдал за ним, когда рядом никого не было. «Орестея» – не трудное или непостижимое произведение. Я искал, не унимаясь, втайне, что же все в нем видели. И перевод. Недели зубрежки, и даже не с греческого языка Софокла – с какой-то разжеванной адаптации, стоял невидимый, устрашенный. И все же сумел… он провел всех. Всех разом, одна большая публика. Пулитцер, ну конечно. О, и я слишком хорошо знаю, как это звучит; te jude, отец. Но знайте правду: я знал его, от сих до сих, и вот его единственный истинный дар: вот: способность каким-то образом казаться гениальным, казаться исключительным, скороспелым, одаренным, многообещающим. Да, быть многообещающим, они все рано или поздно говорили «беспредельное будущее», ибо таков его дар, и видите ли темное искусство, его гений манипуляции публикой? Его дар – каким-то образом возбуждать у окружающих обожание и завышать оценку, ожидания, вынуждая молиться за его триумф, чтобы он оправдал все те ожидания, избавил не только ее, но всех, кого обдурил и вынудил верить в его беспредельное будущее, от сокрушительного разочарования при виде того, что в действительности он, в сущности, заурядность. Вы видите его извращенный гений? Изысканную пытку? Что он вынудил меня молиться за его триумф? Жаждать упрочения его лжи? И не ради его блага, а ради других? Ради нее? Гениальность некоего весьма конкретного, извращенного и презренного сорта, да? Афиняне звали конкретный дар или гений человека «техно». Или не «техно»? Необычно для «дара». Как оно склоняется в родительном падеже? Что он завлекал всех в свою паутину, беспредельная одаренность, ожидания гениального успеха. Они тем самым не только верили в ложь, но зависели от нее. Целые ряды в вечерних платьях вставали, аплодировали лжи. Моя исправная гордая… надень однажды маску – и лицо подладится под нее. Но впредь беги зеркал… и нет, самое страшное, черная ирония: теперь его жена и дочери околдованы так же, понимаете. Как его мать – он отточил на ней свое искусство. Я вижу это в их лицах, как они душераздирающе смотрят, ловят каждое движение. В их идеальных доверчивых детских глазках, обожающих. А он лишь благополучатель, принимает, небрежно, пассивно, никогда… словно действительно заслужил такие… словно нет ничего натуральней. О, как меня тянуло прокричать правду, уличить, разрушить чары, которые он наложил на всех, кто… чары, о которых он сам не знает, даже не понимает, что делает, как без усердия околдовывает своих… словно эта любовь – из-за него, натуральна, неизбежна, как рассвет, никогда не задумывался, не сомневался ни минуты, что заслуживает ее всю и больше. Мне душно от самой мысли. Сколько лет он отнял у нас. Наш дар. Родительный, творительный, именительный – случайность «дара». Он рыдал у ее одра. Рыдал. Вы представляете? Что у него есть право рыдать из-за ее ухода. Что у него есть такое право. Я стоял подле него в горьком шоке. Самодовольство. И как она страдала на том одре. Ее последнее слово в здравом уме – ему. Навзрыд. Никогда я не подходил ближе. Pervigilium[95]. Сказать. Правду. Навзрыд, это рыхлое обмякшее лицо раскраснелось и глаза зажмурились, как у ребенка, у которого кончились конфеты, пожраны, лицо как неприличный розовый… рот раскрыт, губы влажные, свисает без призора нитка соплей, и его жена – его жена – любящая рука на плече, чтобы утешить его, утешая его, его утрату – вообразите. Что теперь даже моя утрата, мои беззастенчивые слезы, утрата единственной… что даже мое горе узурпировано, без единой мысли, ни единого слова, словно он рыдал по праву. Рыдал по ней. Кто ему сказал, что у него есть такое право? Почему только я остался зряч? Что же… какие грехи за мою жалкую долю заслужили такое проклятье – видеть правду и быть бессильным ее высказать? В чем я повинен, что навлек кару сию? Почему никто не спрашивал? Какой прозорливостью они обделены, а я проклят, чтобы спросить, зачем он родился? о, зачем он родился? Правда ее бы убила. Осознать, что вся жизнь отдана на… уступлена лжи. Это бы убило ее на месте. Я пытался. Однажды или дважды был близок, однажды на его свадь… во мне чего-то не хватало. Я искал в себе, и этого не было. Этого конкретного осколка стали, чтобы делать то, что должно и будь что будет. И она умерла, умерла счастливой, уверовав в ложь.