Избранное - Феликс Яковлевич Розинер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Трюм парохода день и ночь дрожал, гудел и дребезжал, стучал железом и скрипел, как бочка, в нем будто непрерывно взбалтывались и перетряхивались духота и тьма, машинные и людские запахи, обрывки голосов, обрывки судеб. Раз в день, в какие-то особые часы, по очереди можно было выходить наверх, на палубу, и тогда Ахилл стоял рядом с Анной у борта и через сетку ограды смотрел завороженно на чудо солнечного дня — подвижную картину берега, плывущего назад, назад, в совсем и в навсегда.
Анин брат их встретил на пристани и сразу же повез на вокзал, где формировался состав с заводскими вагонами. Ехать нужно было еще дальше на восток, куда-то на Урал. И в вокзальной комендатуре случилось чудо: дежурный написал в сопроводительной бумаге, что поездом таким-то следует Мещерякова «с сыном Михаилом, 5 лет». Он ее сын! Так написано в документе! Она теперь сможет показывать эту справку всюду.
Пока в вагоне-теплушке товарного поезда они продвигались к Уралу, земля покрылась снегами. Ахилл лежал на верхних нарах животом вниз и, подпирая руками голову, часами смотрел в небольшое окошко, запотевавшее изнутри. За стеклом его тянулись нескончаемо леса. На остановках кто-нибудь из взрослых брал ведро и шел вдоль пути собирать куски антрацита для топки печки-буржуйки. Слезая с нар, Ахилл перебирался к ее огню, и опять начинались часы неподвижного созерцания: огонь, каливший в бело-желтое сияние недавний черный уголь, перебегавший голубым, танцующий флажками красного и желтого, летевший звездной россыпью, грозивший болью и ласкающий теплом — тянул к себе, шептал, заманивал, вещал и спрашивал, — и Ахилл не раз в своей жизни отчетливо видел — и видел сейчас, когда сочинял (вступление, второй эпизод, in spirito fantastico), — фигурку, сидящую против открытого чрева чугунного круглого бога огня.
Путь на восток закончился на станции Миасс. Брат Анны выгрузил оборудование и сразу уехал в Шадринск, где тоже что-то налаживалось и куда уже приехала его семья. Там ждала его призывная повестка. Анна получила от него открытку с фронта, а через несколько месяцев пришло ей письмо от его жены: «Мой Женечка, твой брат, погиб».
В избе около станции, в комнате, снятой у древней старухи, прожили Анна с Ахиллом первую зиму. Правда, ночевали они там мало: Ахилл был отдан в шестидневку, Анна уезжала с культбригадой, выступавшей в госпиталях, в военных училищах, на заводах и в школах. И как-то раз в дороге на них, на нескольких женщин, напали и отобрали сумочки. Анне в милиции дали анкету для нового паспорта, она зажмурилась, а потом вписала: «1 ребенок, Михаил, 5 лет».
Зима была жуткой. Стояли страшные морозы, и был страшный голод. По понедельникам в шесть утра, в темноте, в ледяном, но полном людьми автобусе, держа на руках мальчишку, закутанного в несколько платков, как мумия, ехала Анна в город и там отдавала его в детский сад, где Ахилл оставался на всю неделю. Может быть, из-за голода, погружавшего ум и все его детское существо в состояние, близкое к спячке, а может, из-за того, что все дни жил он только минутой, когда мама Анна придет его забирать, у Ахилла от той бесконечной зимы сохранилось в сознании лишь, как он ел там гороховый суп и кашу и грыз турнепс, а его ели вши и сосали клопы, и как, ложась в железную кроватку, наблюдал движение клопов по оштукатуренной сине-зеленоватой стенке, при этом зная, что это его клопы, они сейчас придут к нему, — а другие придут к остальным, к каждому, кто лежал вместе с ним в палате; как привели однажды новенького — он был весь сине-бел, а губы его фиолетовы, и под глазами выпирали кости, и потому что он таким был отвратительно противным, его хотели бить, и кто-то его ударил уже и ждал от него ответа, но новенький увидел муху, быстро махнул рукой и, пойманную в кулак, тут же муху засунул в рот, разжевал, проглотил, обнаружил вторую и так же ловко расправился с ней, и это было всем так интересно, что больше новенького не трогали; как однажды радостный крик «глист, глист, глист!» заставил их разом скопиться в уборной и, отталкивая друг друга, рассматривать Светкин горшок, в котором испражнения опутывались белой шевелящейся лентой, — «в жизни не видала, а ты?» — переговаривались воспитательницы, прибежавшие сюда же; и как оказалось, что держит в руках Ахилл книжечку «Дом, который построил Джек», которую много раз он раньше читал, а теперь смотрит и видит картинки, но только не может снова читать слова, и книжку вдруг у него вырывают и рвут на куски.
Таким у Ахилла было начало того, что позже под легким пером борзописцев стало зваться «военное детство»; продолжение было живей, интересней и, так сказать, перспективней, потому что, продолжись все так, как пошло, Ахилл не долго бы протянул, но с наступлением весны все стало меняться к лучшему: кто-то из областного начальства приехал на завод, взглянул на женщину, пришедшую просить о карточках на хлеб: «Простите, вы не пианистка Мещерякова? Приезжали к нам — когда же это?» — «В тридцать шестом. Это я», — и с этой минуты все стало делаться как бы само собой: получила она и хорошие карточки, и место в культотделе, а в строящемся заводском поселке дали ей жилье — комнатку в новом бараке.
Поселок строили на вырубавшейся лесной окраине, и огромный, тянувшийся в горы дремучий лес стеною стоял у самых дверей и окон домов. В тесной близости с его стихией жизнь обретала дикую первозданность и постоянно грозила опасностями. В лес уходить означало ступить через грань реального, и дети в него углублялись, зная, что покидают жизнь обыкновенную, боясь заранее, что навсегда. Ахиллу, вошедшему в глубь деревьев, чтоб накопать саранок, встретился там человек. И это было страшно, — человек в лесу. Ахилл недавно видел, как несли из леса мертвого, — «свои зарезали», сказали про него, и Ахилл раздумывал