Есенин - Виталий Безруков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Yes, сука! — радостно согласилась Дункан, помогая Есенину снимать мокрую, всю в песке, одежду. Когда он разделся, Айседора, с восторгом оглядев его обнаженную, ладно скроенную фигуру, стала целовать его плечи, шею, грудь: — Ти бог, Езенин! Ти Аполлон!
— Да ладно тебе, Изадора, — засмущался Есенин посторонних глаз и вожделенного взгляда Лины Кинел, — пойду окунусь, что ли, песок смою! — Он разбежался и нырнул. Пока Есенин купался, Дункан вырыла ямку в песке, побросала туда всю его мокрую одежду и закопала, сделав «могильный» холмик.
— Изадора! Изадора! Лина! Идите сюда! — позвал Есенин, выбираясь на мелководье. — Глядите, как у нас на Оке бабы плавают!
Вытаращив глаза, отчаянно болтая ногами, грабастая одновременно руками, нелепо выпрыгивая из воды, он поплыл к ним. Кинел перевела Айседоре, и та захохотала: «Yes! Бабы! О’кей!» Есенин отплыл подальше:
— А вот так мужики: саженками с прихлопом! Переводи, Лина: а вот с кандибобером!
Показывая свои способности пловца, он то выпрыгивал по грудь из воды, то нырял надолго, отчего Дункан начинала беспокойно поглядывать на Кинел, а Есенин выныривал совсем в другом месте и улюлюкал, кувыркаясь на месте. И наконец, подплыв к ним, изобразил «утопленника», прибитого к берегу волной. Лина и Айседора зааплодировали, а купающиеся неподалеку люди даже крикнули: «Браво!» Есенин вышел из воды, отряхнулся по-собачьи и поискал взглядом свою одежду:
— Изадора, а где мое барахло?
Дункан подвела Есенина к песчаному холмику и, театрально заломив руки, прорыдала:
— Баракло погибайт! Нет баракло! Хрен з ним! — плюнула она на холмик. — Adieu! Allons! Ти мой бог! Ти Аполлон!
— Не могу же я голый в гостиницу… — растерянно поглядел он на Лину. Дункан накинула на Есенина свой яркий халат и, соорудив из полотенца на его голове чалму, склонилась перед ним:
— Та шах! Ми твой гарем! Yes, Лина? — ревниво поглядела она на Кинел и начала танец живота.
Вокруг них снова стала собираться скучающая, жаждущая любого развлечения, публика.
— Ну, хватит! Хватит, Изадора, пошли, а то еще начнешь голая «Интернационал» свой плясать! А мне стихи придется читать!
Провожаемые аплодисментами, обнявшись, они пошли с пляжа. Когда они ушли, к «могильному» холмику подошел чекист и, разрыв его, достал одежду Есенина. Пошарив по карманам и не найдя ничего, он с досадой швырнул одежду на песок и поплелся за ними вслед.
Нелепый случай с Дункан, произошедший на море, не на шутку испугал Есенина, и он наотрез отказался от посещения пляжей. Последнее время ему все чаще хотелось побыть одному. Он с удивлением отметил, что Айседора настолько пристрастилась к спиртному, что иногда выпивала больше него, и тогда ее нежная любовь к нему превращалась в трагическую алчность последнего чувства. Своим разнузданным вожделением она часто доводила себя и Есенина до изнеможения. В такие минуты у него появлялось острое желание унизить ее гордость и достоинство. Но Дункан не замечала, или не желала замечать, оскорбительного поведения своего «Серьеженьки». Такое же чувство возникло у него, когда после бурной ночи, проведенной в номере отеля, они плыли в гондоле по живописным каналам Венеции.
«Как кошка сытая», — подумал Есенин, глядя на развалившуюся на ковре, дремлющую жену, и неожиданно сказал, презрительно усмехнувшись, словно продолжая прерванный разговор:
— Ты, Изадора, должна понять… танцовщица не может быть великим человеком… ее слава живет недолго и исчезает, как только умирает танцовщица.
Лина Кинел удивленно взглянула на Есенина, прежде чем перевела.
— No! — не согласилась Дункан, чуть приоткрыв глаза. — Танцовщица, если она выдающаяся, может дать людям то, что навсегда останется с ними. Она оставит след в их душах! Настоящее искусство незаметно для людей изменяет их.
Голубые глаза Есенина превратились в холодные льдинки, когда он выслушал перевод Лины.
— Но вот они умерли, Изадора, те люди, кто видели, и что? Танцовщики как актеры: одно поколение помнит их, следующее — читает о них, а третье — ничего не скажет. Ты переводи, Лина, переводи! — потребовал он, видя нерешительность девушки. — Ты просто танцовщица. Люди приходят, восхищаются тобой, даже плачут… Но когда ты умрешь, никто о тебе не вспомнит! Через несколько лет слава твоя испарится! Пф-ф-ф! — и нет никакой Айседоры! — последние слова он сопроводил очень выразительным насмешливым жестом, как бы развеивая прах на все четыре стороны. — А поэты, — ударил он себя кулаком в грудь, — продолжают жить! А такие стихи, как мои, будут жить вечно!..
Дункан слушала, как всегда, полная внимания к Есенину, стараясь понять смысл сказанного без перевода. Лина, как могла, пыталась смягчить жестокость Есенина, но Айседора, выслушав ее, огорченно помотала головой, у нее выступили слезы.
— Скажите ему, что он не прав! Скажите! Я дала людям красоту! Я отдавала им душу, когда танцевала… И эта красота не умирает… она где-то существует!.. Кра-со-та не у-ми-рай! Не у-ми-рай! — униженно повторяла она на ломаном русском. — Скажи! Ди ле муа! Скажи, ти шутиль, Езенин? — Айседора кинулась к нему, отчего гондола резко накренилась, и гондольер, до этого что-то напевавший вполголоса, покачнулся и чуть было не свалился в воду.
Есенин прижал Айседору к себе. Он уже раскаивался в том, что причинил ей боль, не кулаками, а словом, которое оказалось для Айседоры гораздо чувствительнее. — Ну, полно, Изадурочка моя! — целовал Есенин мокрые от слез щеки жены и нежно гладил ее спину. — Все ерунда! Вот она, вечность! — кивнул он на проплывающие мимо дворцы — палаццо и, чтобы загладить свою вину, развеселить всех, запел:
Живет моя отрада в высоком терему,
А в терем тот высокий нет хода никому.
…………………………………………………………………….
Войду я к милой в терем и брошусь в ноги к ней,
Была бы только ночка, да ночка потемней!
Изумленный гондольер, на мгновение оставив свое весло, зааплодировал: «Брависсимо! О, бельканто! Руссо бельканто! Шаляпин! Браво!»
Вечерело. Пригнали стадо. Управившись со скотиной, Александр Никитич Есенин вошел в избу, молча поглядел на сидевших за столом дочерей. Оживленно о чем-то беседовавшие Шура и недавно вернувшаяся из Москвы Катя замолчали. Увидев, что пол недавно вымыт и застлан чистыми половиками, он разулся и выставил сапоги за порог. Пройдя мимо дочерей, устало опустился на лавку у распахнутого окна. Поглядывая на улицу, он достал кисет, аккуратно оторвал узенькую полоску газеты, свернул «козью ножку» и, набив махоркой, подошел к печке. Когда выкатил на шесток горящий уголек и стал прикуривать, пальцы его дрожали.
— Ну надо-то! Как об лошади тоскует, вот голова-то! — укоризненно сказала Татьяна, хлопоча у печки. Шурка поглядела на сестру и прыснула от смеха, но Катя строго погрозила ей пальцем.
В канун приезда Кати из Москвы, в прошлое воскресенье, они продали Маню, молодую, красивую кобылку, купленную на деньги, что прислал Сергей. Лошадь попалась с норовом — не любила женщин, а к отцу привязалась, как собачонка. Все лето помогала она в хозяйстве. Но вот лето кончилось. Все убрали и в поле и в лугах. Ночи стали холодные. Александр Никитич долго колдовал что-то над тетрадью, сидя у окошка с карандашом в руках, почесывая бороду.