Есенин - Виталий Безруков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Я Айседора Есенина! Я не анархистка и не большевичка. Мой муж и я — революционеры. Все гении таковы. Каждый артист сегодня должен быть таков, если хочет оставить след в мире!..
Есенин, знавший за своей женой эту слабость, сморщился, как от зубной боли:
— Понесла, твою мать! Лучше бы уж «Интернационал» плясала свой, что ли!.. — Он удержал Дункан, которая хотела залезть на стул, как на трибуну, но покачнулась и упала к нему в объятья!
— Я лублу Езенин! — потянулась она к его губам.
— Сандро! Спой свою «Отраду», — попросил Сергей, — а я ее уведу!.. Видишь, ее понесло… Давай, Сандро, выручай, брат!
Кусиков и сам понял, что дальше позволять Дункан эпатировать публику нельзя. Он быстро подошел к оркестру, попросил гитару и, ударив по струнам, громко запел:
Слышен звон бубенцов издалека,
Это тройки веселый разбег…
Оркестранты подхватили:
А вокруг расстелился широко
Белым саваном искристый снег.
— Пойдем, Изадора! Алле… Шнель отсюда! — Есенин обнял сопротивляющуюся Дункан и силой повел ее к выходу.
— Я выразитель красоты! — повиснув у него на шее, бормотала она. — Я пользуюсь своим телом, как ты, поэт, пользуешься словами… Серьеженька, скажи мне «сука»… скажи мне «стерва»… — лепетала Айседора, положив голову Есенину на плечо и протягивая ему губы для поцелуя.
— Yes! Yes! — соглашался Есенин. — Мы сейчас пойдем в номер! И там ты будешь мне говорить…
А вслед им несся звонкий голос Сандро Кусикова:
А в терем тот высокий нет входа никому.
Подобные литературные вечера стали почти ежедневными.
Торжественные завтраки, обеды, ужины в честь неординарной супружеской пары утомляли Есенина, мешали ему работать. Но, несмотря на сумасбродный образ жизни, который повела Айседора с первого дня приезда за границу, Есенин умудрялся писать новые стихи. Обрушившаяся на него светская жизнь не трогала его душу. В горьких мыслях своих он вновь и вновь возвращался в Россию. Чем ярче была вокруг праздничная суета, тем сильнее становилось его нервное возбуждение, заканчивающееся приступами меланхолии.
В тот год в Берлине жил Горький. Узнав, что Есенин с Дункан за границей, ему захотелось встретиться с ним: «Зовите меня на Есенина, интересует меня этот человек» — попросил он однажды Алексея Толстого. Крандиевская, жена Толстого, вскоре устроила в квартире, которую они снимали в Берлине, завтрак, и пригласила на него Есенина с Дункан и Горького. С Есениным без приглашения увязался Кусиков. В угловой комнате с балконом был накрыт длинный стол. Было уже шумно и сумбурно. Толстой подливал водку в стакан Айседоры, поскольку рюмок она не признавала. Несмотря на выпитое, знаменитая танцовщица была спокойна и казалась усталой. Грима на ее лице было не много, и увядающее лицо, полное женственной прелести, напоминало прежнюю Дункан.
— For the Russian revolution! Listen Gorki! Я буду тансоват только для Russian revolution! It’s nice best, Russian revolution! — произнесла она тост и потянулась к Горькому со своим стаканом. Горький чокнулся с ней и, отпив глоток, погладил усы, чтобы скрыть насмешливую улыбку:
— Вы хвалите революцию, мадам, как театрал удачную премьеру. Это вы зря! — И, обратившись к Есенину, добавил: — А глаза у нее хорошие… Талантливые глаза.
Есенин стыдливо опустил голову. Ему было неловко за несдержанность жены, за ее раскрасневшееся от вина лицо.
Горький почувствовал это, перевел разговор:
— Что вы днем делаете, Сергей Александрович?
— Посещаю редакции газет, журналов, — с благодарной готовностью ответил Есенин, — оговариваю с издательствами планы издания своих книг… Сегодня у Гржебина был… будет печатать собрание моих стихов и поэм…
Горький посмотрел на Дункан, которая в этот момент громко захохотала и стукнула по плечу Толстого: «Матерный загиб? Чичаз? No! Хулиган! Ха-ха-ха!..»
— А вечером, как правило, гости, встречи, выступления и неизбежное — это!.. — с грустью кивнул Есенин на стол.
— Понимаю и сочувствую, — пробасил Горький, сильно окая.
— А если удается, работаю — пишу.
— Да? А что, если не секрет?
— Поэму «Черный человек» и драму «Страна негодяев».
Есенин с опаской поглядел на Кусикова, который тоже вел себя развязно. Склоняясь к жене Толстого, он запел романс, аккомпанируя себе на гитаре.
— Сергей Александрович, вы сразу находите названия своим произведениям или после, когда они уже готовы? — поинтересовался Горький.
— Нет, — пожал плечами Есенин, — сначала, то есть сразу, название… это значит, про это и будет написано…
Крандиевская, улыбаясь Кусикову, с беспокойством поглядывала в их сторону. Она видела, что разговор Горького с Есениным явно не клеился. Есенин робел, Горький присматривался к нему.
Когда подали кофе, Алексей Максимович попросил Есенина почитать «что-нибудь из последнего».
— Вам интересно? — оживился Есенин, недоверчиво поглядев на Горького. — Хорошо!.. Вот недавно, то есть, сегодня ночью, написал… Хотите?
— Пожалуйста! — кивнул Алексей Максимович, строго поглядев на остальных.
— Изадора!!! — зло прикрикнул Есенин на жену. Айседора сразу притихла.
Есенин встал, отошел к окну, как бы вспоминая, и, резко обернувшись, начал:
Да! Теперь решено. Без возврата
Я покинул родные поля.
Уж не будут листвою крылатой
Надо мною звенеть тополя.
Низкий дом без меня ссутулится,
Старый пес мой давно издох.
На московских изогнутых улицах
Умереть, знать, судил мне бог.
Внимательно слушая Есенина, Горький припомнил их первую встречу в Петербурге, лет шесть-семь назад. Он показался ему тогда мальчиком 15–17 лет. Кудрявый и светлый, в голубой рубашке, в поддевке и сапогах с набором. Было лето, душная ночь, и они шли сначала по Бассейной, потом через Симеоновский мост… О чем-то говорили, вероятно, о войне; она уже началась… Постояли на мосту, глядя в черную воду. Есенин произвел тогда на Горького впечатление скромного и несколько растерявшегося мальчика, который сам чувствует, что не место ему в огромном Петербурге.
Я люблю этот город вязевый,
Пусть обрюзг он и пусть одрях,
Золотая дремотная Азия
Опочила на куполах.
А когда ночью светит месяц,
Когда светит… черт знает как!
Я иду, головою свесясь,
Переулком в знакомый кабак.
Теперь перед Горьким стоял другой Есенин; от кудрявого, светловолосого мальчика остались только очень ясные глаза, да и они как будто выгорели на каком-то слишком ярком солнце.