Дожди над Россией - Анатолий Никифорович Санжаровский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Спи, спи, сынок, — подтянула матушка.
— Ка-ак спи? Вы ж обещали!
— Да я ж так… для сна посулила… — конфузливо зарделась она.
Я в слёзы.
— Ну возьмите… Я спомогу Вам чё-нить нести…
Митечка грудь колесом:
— Тюти! Товарищ Крикуненко, не давите на нервную систему. Не поможет. Плацкартные места в нашем вагоне все заняты. Без сопливых обойдёмся!
Им уже край надо выбегать.
Я исправно реву, реву всё авральней.
— Мытька!.. Сынок!.. Ты ж размышлённый… — ублажает мама Митечку. — Да хай йде.
— А я говорю: хай на здоровье спит! Крепше будет!
— Ноги-то его!
— А таскай я? Этот халдейка через пять минут по щиколотку стопчет скакалки, ухекается. Чего делать будем?
— Ми-итечка… бра-атичек… ро-одненький… — несут меня слёзы. — Я оч-чень хочу с Ва-ами…
— Я тоже оч хочу. Брысь под одеяло!
Они пошли.
Я следом. До ворот дошёл.
С внезапу Митечка дёрнулся ко мне коршуном, отсыпал порцию братских плюх, и я с воплями лечу к дому.
Митечка с благородным чувством свято исполненного долга отбывает к матушке.
Пристанывая, я поворачиваюсь, скребусь за ним.
— Шмындя!.. Ну, куда ты прёшь? Беги, беги!.. Я тебя, коркохвата, голодным туркам на шашлык за рупь двадцать сдам!
Продажа меня пугает. Я примерзаю на месте.
Митечка в досаде:
— Блин блинский! Чего буровлю?.. Ну какой тыря-пыря захочет на тебе рупь двадцать терять? Я тебя туркам подкину!.. Забесплатно!.. Приплавлю к границе, то-ольке ш-шварк через колючку по той бок. Тебя на лету и подстрелят, как гадского шпиона.
— Ну ты всё сказав, шо знав? — засердилась на него мама. — Хватэ молоть. Сам-то знаешь, где та граныця?
Страхи ссыпались с моей души. Раз не знает, где те турки, так как он меня им сдаст?
Ночь тёмная. Черно, как на Плутоне.[117] Страшно идти одному далеко от наших, страшно и возвращаться одному домой. Я вслушиваюсь в шаги, на пальчиках почти вплотную подтягиваюсь к нашим. И ухо держу топориком. А ну Митечка кинется ко мне спустить пар, надо успеть отско-чить на безопасное расстояние.
Он ещё много раз кидался ко мне, я едва успевал отбегать назад и снова летел следом.
Наконец маме надоело наше повсеночное бегатьё, поймала она бузилу за руку и не отпускает.
Я прижался к маме с другой стороны.
Тёплая мамушкина ладонь легла мне на голову, и слёзы сами посыпались у меня из глаз.
Весь батумский денёк я бегал исправно. Как ртутный кочеток.
Укупили что надо, бегом на станцию.
До поезда небольшие минуты. Что делать?
Мы стояли у этого пухлого ящичка, мама покаянно говорила:
— Великий грех мне будет, хлопцы. На базарь аж в Батум забегала! Кучу раз! На нырков время найшла, а на батьку ни. Я ж в последний раз бачила его живого в Кобулетах… Приезжала к нему с Глебшею, навидала. Треба сходить бы на то место, где виделись… А куды за пять минут уйдёшь?.. Стоко поезд наш стоит в Кобулетах. А следущий тилько взавтре… Мимо батька скоко раз пролетала в Батум за едой вам да и назад… А к нему и разу не сходила…
Я погладил ящичек по оранжевой щеке.
«Ты все это слышал?» — спросил я.
«Слышал».
Я кивком простился с ним и вышел к Юрке.
25
И все-таки лепят не Снегурочек, а снежных баб.
На следующий день я едва проснулся. И не без основательной мамушкиной помощи.
Было воскресенье.
Как обычно, по воскресеньям весь посёлок выгоняли на чай затемно. Мол, пораньше выбежим, ударно до двух работнём, а там и вразбег, скачи кому куда возжелается. Кто за продуктами на базар. Кто на огород. А кто и на речку плевать лягухам в глаза.
Одеяло слетело с меня.
Я слился в ком, машинально укрылся полотенцем — висело над головой на койкиной спинке.
Трофейное одеяло мама водрузила на сундуке, кинулась к полотенцу. Я не собирался с ним расставаться, трудолюбиво вцепился в него, меня и подняло до сидячего положения.
Мама рванула ещё к себе — я к себе. Причём рванул я с излишней увлечённостью, мама чуть не упала на кровать, увернулась сесть рядом со мной.
— Ну чё ото сидеть пеньком? — с сердцем выговаривает она, отпыхиваясь после возни со мной. — Все уже на рядах. Одна я с тобой втуточке борюкаюсь. Пойшли, сынок… Воскресенье… На сегодня и участочек Капитон получше выделил, и рвать розогрешае с брачком… Воскресная фабрика всё слопает! Пойшли… До обеда хо́роше постараемось и в город на гулюшки! Уставай, пойшли!
— Куда пошли? — закрываю я кулаком зевающий рот.
— На чай, сынок.
— А сегодня что?
— Ну… Воскресенье…
— Го-осподи! Даже в воскресенье по-божески не поспишь… Окно вон серое. Да ещё ночь! Ночища!! Часов шесть? По Москве пять. По Лондону два ночи… По Вашингтону ещё только девять вечера! Ве-че-ра!!! А я уже вставай! Добрые люди только ло-жат-ся! — Я повалился, прикрылся полотенцем. — В девять вечера поднимать!.. Мам! Я этого не вынесу. Что да ни будь утворю с собой.
— Утвори, утвори, хвостобой.[118] Лучше натягуй штаны! Глеб вон уже кукурузу досевать бежит. А тебя чёрт ма добудишься!
Глеб с тохой в руке лыбился от приоткрытой двери.
Он действительно уже шёл сеять. Варварино любопытство задержало его на секунду.
— Бачь! — сказала ему мама и кивнула на меня. — Губа не дура, на який-то Ва… шин… держит хвост.
— А Вы, ма, ответьте, на Колыме уже два часа дня. До такой поздни спать — пролежни на глазах будут.
— Да топай ты своей святой дорогой, сеятель-хранитель! — огрызаюсь я вслед выходившему Глебу, напяливаю отсыревшие за ночь на крыльце брезентовые гремучие шаровары. Набираю в рот воды, споласкиваю изо рта руки над плохим ведром.
— Дуже гарно не умывайся, — распоряжается со смешком мама. — Сороки вкрадуть… Така потеря… Скорише, скорише! Ну шо ты, утка, пять часив булькаешься?
— Умыться я должен?
— Росой умыешься. Не на парад итти.
— А по-Вашему, то и надо умываться лишь дважды в году? На Май да на Новый год?.. Интересно, почему воскресенье в численнике красное, раз работаем? Для кого оно красное?
Со стены щекасто жмурился сытый толстячок календарь.
— Что ты к нему привязался? — сердится мама. — Красный и красный. Тебе-то шо?
— А то. Чего поесть?
Мама немо уставилась на меня. Утром по воскресеньям, перед чаем, мы никогда не ели. Кусок кукурузного чурека кинешь в корзинку, на плантации сжуешь, как всерьёз проснешься. А сейчас… Тёмная рань ещё, спешка. Не до еды.
Мама онемела от моей наглости.
Блажь тянет