Дожди над Россией - Анатолий Никифорович Санжаровский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тревога рассохлась на мамином лице.
Фу, гора с плеч!
Вот так брякнешь сгоряча правдушку и хватай локотки. Ну, какой наварушко от той правды? Измается, изломается мама вся в переживах, но так к тому директорке и не сбегает на ковровый поклон. Некогда. Да и дирику она нужна, как очки змее очковой. Разве он не понимает, что разговорами в пустой след прогульные уроки не вернёшь? Наверняка понимает. Иначе б в дирюжники его пустили?
Больше мама ни о чём меня не спрашивала, спокойно рвала чай.
Я тоже рвал.
Всё во мне болело от вчерашнего. Работал я не проворней, чем муха у вола на роге. Но кроме рук у меня была ещё целая голова, совсем ничем не занята.
И нечаянно я задумался над анатомией лжи.
Вот почему я вру? Это случайность или закономерность? Вон который день я упрямо подаю желаемое за действительное. Значит, это уже не случайность. Но ещё и не закономерность. Разве бывают такие закономерности, чтоб устанавливались бы в тот-то день, в тот-то час с точностью до секунды? Или, в моем случае, сразу после визита к директору?
Вороша тусклый костерок своей жизни, я, похоже, поймал призрачную ниточку логики.
Помню, когда я ещё пешком беспрепятственно хаживал под стол, меня донимали всякие всячины.
Как-то добыл я в поте лица порез на ладони до кости.
Обидчик присыпал его пылью, движимый чистым желанием срочно восстановить целостность руки. Склеивающиеся способности придорожной пыли были явно переоценены. Тогда он сдёрнул на обочине тунговое яблоко, смазал рану липучим, вязким соком. Как клеем.
Не помогло.
Я добросовестно заревел и притёпал к матери.
Мама вскипела, слёзы на глазах, а оттрепать обидчика, сохатого кавалера ростом под лампочку, не посмела. Сдачи может дать.
Она то и смогла, что усадила меня к себе на колени и ну сыпать слёзы мне за ворот.
И меня уже не от обиды уличной разносило — от слёз от материнских.
После этого случая перестал я таскать ей в жилетку свои дворовые щелчки. А чего попусту расстраивать её?
Держался я ото всех особняком, как Аляска от России, отбивался от забияк как мог.
Боль всегда несла меня к матери, но я никогда не добегал до неё.
Хочу сказать правду — какой-то затор на языке. Не пробьюсь сказать. Один и тот же вопросец осаживал меня: а поможет ли это делу?
Вряд ли, заключал я.
И опадала во мне месть. Выкруживай, паря, из горя сам.
Вот я и молчу. И про директора. И про Батум.
Я всё переживал в себе один.
Это осталось во мне с той давней поры. Я врос в мысль, что мои беды мне и разводить, а не матери или ещё кому. Оттого я и не говорю правду про затянувшийся поединок с диктатором.
Ну, хорошо, я скажу. Пойдут охи да ахи. Что да как? Зачем? Почему? Нервотрёпки вагон. А практической пользы от честного признания?
Всё равно ж мама в школу не побежит. Кто в май, в чайную горячку, пустит?
К чему тогда ей напрасные расстройства?
Уж лучше я сам. Как могу — сам.
26
У справедливости так много неотложных дел, что ей просто некогда торжествовать.
Корзинки полны.
Мы снимаем корзинки с боков. На спинах тащим вешать свой чай к огромному брезенту — раскинут в тени придорожных ёлок. С весов я вываливаю свою тугую, как камень, кошёлку в общую кучу.
— Полиа, у тэбе на три кило менша от Антоника, — укорно качает головой Капитолий. — Пачаму не шморгаэшь? Что происходит?
Мама конфузливо дёрнула плечиком и привычно высыпает свой чай отдельно, ближе к краю брезента. Перемытые росой чаинка к чаинке. Как на подбор. Одна в одну. Одна в одну.
Подбежали вешать и Чижовы.
— Тёть Поль, — строчит Таня, — Вы гоните ряд с Наськой, а я с ним, — и показала на меня. — Ладушки?
— А меня кто спросил? — накинул я себе цену.
— Или ты против? — въехала в каприз Танечка. — Может, у тебя уже завелась какая городская мамзеляра? Так и доложь. Только знаем мы этих городских. Пальчики на ногах красют, а шею мыть забывают!
— Ну что ты так переживаешь за чужую шею? — выговариваю я. — Как что — так сразу про немытую шею! Будто больше тебе и нечего мне сказать. Одно и то же всякий раз!
Танечка надула и без того пухлые радостно-простецкие губки.
Во мне всё хмелеет, ноги сами летят следом за нею.
Солнце разгулялось, как на Пасху.
Лилась жара, к земле давила.
Всё на тебе парится. Не продохнуть. Такое чувство, словно ты на вертеле над огнём. Как шашлык. Только не крутят, механизации нет. Крутишься сам.
Невесть отчего руки своей волькой сами забега́ют в гости на Танечкину половинку куста, исподтиха мой палец сам ловит её пальчик.
Она ликующе подняла мою руку за гостевой мизинец, уютно встряхнула:
— Здрасьте!
— Здрасьте, — розово бормочу я, и мизинец мой совсем не хочет уходить из гостей.
Ему очень интересно потрогать и все другие пальчики, и верх ладошки её.
Она угадала его желание, дразняще утянула в работе свои руки к низу куста.
Танечка сильно наклонилась, в простор выреза празднично заулыбались златолицые ядра упругих грудей.
Меня заклинило, я не мог отвести непослушные глаза.
— А ты, хмырик, нахалина ещё тот! — Она грозно прошла вперёд к новому кусту. — Разглядывает, как витрину ювелирного магазина!
Подврозь работалось угрюмо, варёно.
Расходиться, расслаиваться не манило.
Скоро скука снова подвела нас друг к дружке.
— Слышь, Нахалкин, — костью указательного пальца Таня уважительно постучала меня по плечу. Так стучатся в чужую дверь. — Расскажи чё-нить учительное… умненькое.
— Умненькое я всё забыл.
— А ты вспомни. Днями чего проходили, школярик?
— Разное…
— Это плохо. Разного и в бригаде наслушаешься. Зря протираешь штанчата.
— Свои протираю… Ты вот что знаешь про чай?
— А на фига знать? Дери чёртову заразу до потери пульса, то и знай. Чтоб тяжеле было и в корзинке, и в кармане.
— Ты в теме, когда, где впервые объявился чай?
— А что, кроме Грузинии он ещё где есть?
— Извини-подвинься. Да его родина Китай! Никто не знает, с каких пор живёт. Появился по воле Бога. Легенда такая… Монах Дарамма увидал во сне Будду и на радостях поклялся молиться день-ночь. Молился, молился, молился… С устали уснул. Просыпается и начинает злиться на свои веки. Мол, это вы виноваты. Вы закрылись, и