Английский пациент - Майкл Ондатже
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я помню, как он повернулся и засмеялся. Он дотронулся своимтолстым пальцем до адамова яблока и сказал: «Если тебе еще интересно, этоназывается надгрудная выемка». Дал моей впадине официальное название. Онвернулся к своей жене в деревню Марстон Магна, увез с собой любимый томикТолстого, а мне оставил все свои циркули, компасы и карты. О своейпривязанности друг к другу мы не говорили.
А зеленые поля вокруг деревни Марстон Магна в Сомерсете, окоторых он все чаще и чаще в последнее время упоминал в наших разговорах,превратились в военные аэродромы. Над старинными замками короля Артура виселдым от выхлопных газов самолетов. Я не знаю, что толкнуло его на самоубийство.Может быть, постоянный гул этих самолетов, такой громкий после простогожужжания «Мотылька», которым нарушалось молчание пустынь в Ливии и Египте.Чья-то война располосовала вытканный им нежный гобелен единомышленников. Я былОдиссей и понимал меняющиеся и временные запреты войны. А он с трудом заводилдрузей, и самые старые и проверенные могли быть сочтены по пальцам одной руки.Ему было мучительно больно сознавать, что некоторые из его ближайших друзейстали теперь врагами.
Он жил в Сомерсете со своей женой, которая никогда не виделанас, и довольствовался малым. Одна пуля оборвала его жизнь.
Это было в июле 1939 года. Они сели в автобус, шедший из ихдеревни в Йовил. Автобус ехал медленно, и они немного опоздали. Войдя впереполненную церковь, они не могли найти места для двоих и решили сесть поотдельности. Когда через полчаса началась служба, она была ура-патриотической ибез всяких колебаний приветствовала надвигающуюся войну. Священник нараспевблаженно восхвалял силовые методы решения международных проблем, благословлялправительство и тех, кто вступает в армию. Мэдокс слушал, а проповедьстановилась все более возбуждающей, страстной и взволнованной. И он невыдержал: достал пистолет, наклонился и выстрелил себе прямо в сердце. Он умермгновенно. Наступила тишина. Тишина пустыни без ветра и без самолетов. Глубокаятишина. Они услышали, как его тело упало на скамью. Все замерли. Священникзастыл па месте. Это была такая тишина, когда стеклянная воронка вокруг свечи вцеркви трескается, и все поворачиваются. Его жена протиснулась по центральномупроходу, остановилась возле ряда, где сидел Мэдокс, пробормотала что-то, еепропустили к нему. Она присела перед ним на колени и обняла его.
Как умер Одиссей? Самоубийство, не так ли? Кажется, явспоминаю. Сейчас. Возможно, пустыня испортила Мэдокса. То время, когда мы неимели никакой связи с внешним миром. Я постоянно думал о русской книге, скоторой он не расставался. Россия была ближе к моей стране, чем к его. Да,Мэдокс умер из-за наличия и несовместимости разных наций.
Я любил его невозмутимость во всем. Я рьяно спорил оместоположении тех или иных объектов на карте, а в его отчетах наши горячиедебаты были облечены в резонно и разумно выстроенные фразы. Он писал о нашихпутешествиях спокойно и радостно, если было чему радоваться, как будто мы былиАнна и Вронский на балу. При всем при том он никогда не ходил со мной натанцевальные вечера в Каире. А я влюбился именно тогда, когда танцевал.
Он всегда ходил медленно. Я никогда не видел, чтобы онтанцевал. Он был из тех, кто писал, описывал и истолковывал мир. Мудростьвырастала даже из малейшего осколка эмоции. Один взгляд мог привести к целымпараграфам теории. Если он находил новое племя в пустыне или редкий вид пальмы,это вдохновляло его неделями. Когда во время наших путешествий мы наталкивалисьна какое-либо сообщение – любое слово, современное или древнее, написанноепо-арабски на грязной стене или мелом по-английски на крыле нашего джипа, – онобязательно читал надпись, а потом дотрагивался до нее рукой, как бы пытаясьпонять более глубокий смысл, содержащийся в ней, стать как можно ближе ксловам, слиться с ними…
* * *
Он протягивает руку ладонью вверх, чтобы Караваджо сновасделал ему инъекцию. Когда морфий уже растекайся по его венам, он слышит, какКараваджо бросает вторую иглу в эмалированную банку. Он видит, как седоймужчина повернулся к нему спиной, и понимает, что они оба – пленники морфия, вкотором находят свое спасение.
* * *
Бывают дни, когда после скучной писанины я прихожу домой, иединственное мое спасение – «Жимолость» в исполнении Джанго Рейнхардта иСтефани Грапмелли в сопровождении «Горячего Клуба» Франции. Тридцать пятый.Тридцать шестой. Тридцать седьмой. Это были великие годы джаза. Годы, когдаджазовые мелодии перенеслись из отеля «Кларидж» на Елисейских полях влондонские бары, Южную Францию, Марокко, а потом в Египет, где их понемногу и сневеликим успехом пытался воспроизводить какой-то безымянный танцевальныйоркестр в Каире.
Когда да я снова ушел в пустыню, я взял с собой воспоминанияо танцах под пластинку «Сувениры» в барах, о женщинах, семенящих, как борзые,наклоняющихся к вам, когда вы что-то шепчете им в плечо во время песни «Моямилая». Премного благодарен французской компании грампластинок «SocieteUltraphone Frangaise». Тридцать восьмой. Тридцать девятый. В отдельной кабинкераздавался шепот любви, а за углом уже ждала война.
В какую-то из этих последних ночей в Каире, через несколькомесяцев после того, как мы с Кэтрин порвали отношения, Мэдокса уговорилиустроить в баре прощальную пирушку по случаю его отъезда. Клифтоны оба тожебыли там. Один последний вечер. Один последний танец. Алмаши напился и пыталсяизобразить новое па, которое придумал сам и назвал «Объятие Босфора». ПоднявКэтрин на своих сильных руках и пересекая зал, он упал вместе с ней на кустаспидистры.
* * *
«Кто же ты на самом деле?» – думает Караваджо.
* * *
Алмаши был пьян, и его танец окружающим казался наборомгрубых движений. В те дни они не очень-то ладили. Он мотал ее из стороны всторону, как тряпичную куклу, утоляя свое горе по поводу отъезда Мэдокса. Застолом он громко кричал. Когда Алмаши так вел себя, мы обычно расходились, ноэто был прощальный вечер Мэдокса в Каире, и мы остались.
Плохой египетский скрипач пытался подражать СтефаниГраппелли, а Алмаши походил на планету, сорвавшуюся с орбиты. «За нас –всевланстных странников!» – он поднял бокал. Он хотел танцевать со всеми, смужчинами и с женщинами. Он хлопнул в ладоши и объявил:
– А сейчас – «Объятие Босфора» Ну, кто со мной будеттанцевать? Ты, Бoрнхардт? Или ты, Хетертон?
Никто не хотел танцевать с ним.
Тогда Алмаши повернулся к молодой жене Джеффри Клифтона,которая бросала на него гневные взгляды, и кивком подозвал ее. Она вышлавперед, и он резким рывком приник к ее телу, его кадык улегся на ее обнаженноелевое плечо, возвышавшееся над блестками ее платья, словно отрог платоДжебель-Увейнат над прокаленными солнцем песками. Безумное танго продолжалосьдо тех пор, пока один из них не сбился с такта. Еще не остыв от гнева, онаотказалась признать его победителем и дать ему возможность проводить ее кстолу. Она просто пристально посмотрела на него, когда он откинул голову назад,и это был не торжествующий, а атакующий взгляд. Тогда он что-то забормотал,наклоняя лицо вниз, вероятнo, слова из песни «Жимолость».