См. статью "Любовь" - Давид Гроссман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
С Аялой невозможно поговорить. Она живет тут неподалеку, через несколько улиц отсюда, с одним музыкантом, и мне запрещено попадаться ей на глаза (якобы в связи с моим преступлением против человечности — так она называет эту дурацкую историю с Казиком). Есть только один путь, сказала она, и лицо ее сморщилось и перекривилось от безмерной брезгливости, только один путь искупить этот грех: написать другую историю. Покаяться. И до тех пор — не вздумай, пожалуйста, показывать тут свою мерзкую рожу.
А ты все не отвечаешь. Огни на новой набережной уже гаснут. В ресторанчиках переворачивают стулья и водружают их на столы. Тель-Авив, конец тысяча девятьсот восемьдесят четвертого года. Я на молу. Только три особо настырных рыболова все еще сидят поодаль. Остальные сдались и разошлись по домам. Ты вся погружена во тьму и неумолчное ритмичное движение. Вся напряжена и встревожена. Я чувствую тебя. Перед тобой город, корчащийся во сне от комаров. Мне вдруг становится до обидного ясно, что он — только остров, который так и не осмелился стать островом.
У меня родился ребенок. Через десять месяцев после того, как я вернулся из Нарвии, у меня родился ребенок. Как раз тогда, когда Рут отчаялась и бросила все свои процедуры, случилось это чудо. Мы назвали его Ярив. Имя, которое мне всегда хотелось дать моему сыну. Такое израильское. Я старался быть для него хорошим отцом. Правда старался. Хотя изначально понимал, что у меня нет ни малейшего шанса. Всегда знал, что отношения родителей и детей сложны и непредсказуемы, но не знал, до какой степени. Дети обязательно либо слишком похожи на тебя, либо слишком чужие. Тревожное ожидание: вдруг будет как я? Нет, с какой стати: пусть будет как Рут. Пусть будет совершенно другим, совершенно не похожим на меня, полной моей противоположностью. Пусть будет простым и здоровым, пусть живет правильно и легко. Но он умудрился обставить нас обоих: оказался совершенно не похож ни на меня, ни на Рут. Если и взял что-то от нее, то только самое неприятное. На удивление медлителен, слишком толст, всегда угрюм и пуглив. В компании других детей абсолютно беспомощен. Как жирный неповоротливый голубь между шустрых воробьишек. Только со мной он умеет быть большим героем — упрямым и капризным. Вначале он как будто не был таким, но где-то по пути что-то испортилось. Я смотрю на него, когда он играет в горестном одиночестве, забившись в угол, и мне хочется завыть. Уже теперь я вижу его таким, каким он будет через тридцать лет: крупный обрюзгший нерешительный мужчина, с вечно обиженным выражением лица, свойственным слишком тучным людям. Так и стоит, насупленный и растерянный, между избегающих его товарищей. Рут смеется, когда я рассказываю ей о своих опасениях. У него сейчас тяжелый период, говорит она, а вообще он замечательный мальчик. Подожди, через полгода ты не узнаешь его! Привыкнет к садику и к детям, и все будет нормально. А даже если и останется таким вот одиноким дикарьком, я все равно буду любить его ничуть не меньше, потому что не забывай: ведь именно такие мужчины мне и нравятся. Ха-ха! Но даже она вынуждена признать, что в нем есть чрезвычайно неприятные черты. Он мелкий склочник, невероятно требовательный, и порядочный трус. Когда я еще пытался работать дома, он немедленно вскарабкивался на меня и не позволял написать ни слова. «Ты знаешь, что папа пишет?» — спрашивала Рут, вынужденная ежедневно силой высвобождать меня из его цепких объятий, и он, с откровенным возмутительным детским эгоизмом отвечал: «Папа пишет: Ярив». Звучит неплохо в качестве шутки, но я-то знаю, что он в самом деле хотел бы, чтобы я выстукивал исключительно его прекрасное имя. Рут хохочет и говорит: «Постарайся вести себя, как большой, Момик. Не нападай на ребенка, не обрушивайся на него всей своей тяжестью. Все-таки между вами имеется кой-какая разница в возрасте, годик-другой». И тут, разумеется, начинается обычный нескончаемый спор: я пытаюсь объяснить ей, что дело вовсе не в возрасте, нужно воспитывать его уже теперь, готовить к жизни. И к борьбе. Да, уже теперь! Однажды, еще до того, как он родился, я ей сказал, что, если у меня родится ребенок, первое, что я буду делать, это каждое утро подходить и давать ему пощечину. Просто так. Чтобы знал, что на свете нет справедливости. А есть только борьба. То же самое я сказал ей, когда мы только начали встречаться. Нам было по шестнадцать лет. Потом был довольно длительный период, когда я думал, что это инфантильная и глупая мысль, но, когда родился Ярив, я вдруг почувствовал, что она вовсе не так уж глупа. Рут сказала:
— А потом наступит день, когда он даст тебе сдачи, что ты почувствуешь тогда?
Я ответил:
— Буду счастлив. Почувствую, что подготовил своего ребенка к жизни.
Она сказала:
— Даже если он не будет тебя любить?
— Любить? — переспросил я с издевкой. — Я предпочитаю живого ребенка любящему.
Она, конечно, не уступала:
— Иногда есть еще несколько промежуточных вариантов между живым и любящим. Ты хочешь отомстить ему, Момик, за то, что чего-то недополучил в свое время в своей семье.
Это подлое заявление, которое она ни в коем случае не должна была произносить, окончательно вывело меня из себя, потому что уж кто-кто, а я-то усвоил в родительском доме всю науку выживания в любых условиях, и это первейшая и важнейшая мудрость, которой следует снабжать юное существо и которой нас не учат в школе, потому что невозможно сформулировать ее красивыми и благородными словами — вроде тех, которые моя Руги постоянно слышала от своих просвещенных родителей, ни разу в жизни не столкнувшихся с настоящей опасностью; это та мудрость, которая передается не словами, а легкой судорогой, молчанием, сжатием губ, тиком в уголке глаза или рта. Есть такой особый состав, который втекает по пуповине и медленно-медленно всасывается в кровь, на протяжении десятков лет, — концентрат мудрости: стой всегда в среднем ряду. Не говори больше, чем ты обязан. Помни, что слова всегда отличны от того, что различимо глазом. Берегись быть слишком счастливым. Не повторяй слишком часто «я», не двигайся так раскованно. И вообще: прилагай все силы к тому, чтобы подобру-поздорову выпутаться из всякой передряги, без излишних ран и царапин. На большее не надейся.
Вечером Ярив уже спит, я захожу взглянуть на него. Он лежит на спине. Какая-то волна нежности поднимается у меня в груди.
— Ты тоже чувствуешь эти мурашки? — спрашивает Рут еле слышно, и лицо ее расплывается по всему пространству комнаты вместе с бьющим через край наслаждением.
Я хочу сказать ей что-то хорошее, что порадует ее, покажет, что я все-таки отношусь к нашему мальчику с симпатией. Но горло у меня тотчас перехватывает.
— Это хорошо, что он может спать при таком шуме, — произношу я наконец. — Кто знает, может, однажды ему придется спать, когда по улицам будут двигаться танки. А может — на ходу, на марше, сохраняя равнение. Может — в снегу. Может — в блоке, на нарах, еще с десятью такими, как он. Может…
— Хватит! — тявкает Рут и выходит оттуда.
Я постоянно испытываю его. Он выше и крепче, чем его ровесники, и это, конечно, хорошо, но беда в том, что он боится их. Он всего боится. Я должен лезть вместе с ним на верх горки, потому что один он отказывается. Я нарочно спускаюсь вниз и оставляю его там одного. Оставляю несчастного ревущего ребенка, который не решается съехать вниз, вообще не решается сдвинуться с места из опасения упасть. Какая-то добрая душа подходит и объясняет мне, что мальчик боится. Я улыбаюсь спокойной ангельской улыбкой и объясняю, что в лесах дети в его возрасте уже служили часовыми в партизанских отрядах и часами сидели в укрытиях на вершинах деревьев. Женщина отступает от меня в ужасе. Оглядывается с отвращением. Ничего — поглядим на ее ребенка в час испытания. Другие матери на скамейке прекращают свою болтовню и переводят очумелые взгляды с меня на маленького идиота на лестнице. Он вопит и сотрясает миры. Я зажигаю сигарету и наблюдаю за ним с интересом. Если однажды мы окажемся в бункере во время облавы, ему придется замолчать. Просто не будет иного выхода. Мне придется заставить его замолчать. Я только надеюсь, что мне все-таки удастся перевоспитать его. И внушить, что и ему придется сделать то же самое со мной, если однажды я сделаюсь обузой для него и остальных.