Барды Костяной равнины - Патриция Энн Маккиллип
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Открыв глаза, она обнаружила, что смотрит прямо в темные глаза Кельды, тут же спрятавшиеся, скрывшиеся за отблесками пламени.
– Слушайте, – сказал он.
Первая нота была так чиста и сладкозвучна, что сердце Зои переполнилось изумлением. Она вновь смежила веки, вдыхая с воздухом следующие ноты, вбирая их до мозга костей, проникаясь ими до тех самых глубин, где начинаются слезы.
Итак, куда привела нас судьба Найрна? Для истории он погибает при разрушении школьной башни. Но, едва исчезнув из истории, он обретает новую жизнь в поэзии – большей частью в различных балладах, что исполнялись задолго до того, как были записаны на бумаге. Он раз за разом появляется всюду, от вульгарных уличных виршей до элегантных куртуазных баллад, без каких-либо вводных комментариев, как будто за сотни лет его имя и сказка о нем стали настолько общеизвестными, что никаких пояснений не требуется. Он – «Неудачливый бард», «Бродяга», «Заблудший», менестрель-попрошайка с вечно настроенной не в лад арфой, вызывающий скорее смех, чем отторжение. Он – «Проклятый», трагический персонаж назидательных сказок, бард, достаточно одаренный, чтобы предстать перед Тремя Испытаниями Костяной равнины, но такой глупый, что терпит поражение во всех трех.
И он же – «Неприкаянный» и «Непрощенный».
Как поэтический образ, он не представляет интереса для историка, в чьих глазах то, что исчезло, уходит в примечания и сноски, а раз умерший остается мертвым навсегда. Но если историк в настроении строить гипотезы и склонен различать и чувствовать в песнях и символах прошлых столетий следы реальных событий, картина исчезновения Найрна принимает весьма интересный, пусть и совершенно фантастический, оборот.
Явного следа, ведущего из истории в поэзию, он нам не оставил. В абсолютно прозаических записях школьного эконома он признан погибшим в конце состязания бардов и более не упоминается ни Дауэром Реном, ни кем-либо из более поздних Ренне или Реннов на протяжении столетий. Что до Деклана, он, храня верность королю Оро, еще некоторое время после состязания преподавал в своей школе, пытаясь, по всей вероятности, воспитать более подходящую кандидатуру на должность королевского придворного барда. Блассон Персер из Уэверли, по словам придворного летописца, «…радость немалую королю музыкой своею доставляет, однако ж к любым иным силам барда, в коих король столь отчаянную нужду испытывает, глух».
Основатель первой школы бардов в Бельдене умер во сне черед двенадцать лет после состязания. Из школьных средств было исправно уплачено за «гроб из лучшего дуба и ясеня с петлями и оковкой чистого золота для погребения первого королевского барда Бельдена», а также за «похороны и все, что для пира поминального потребно». Эти суммы, вместе со стоимостью трехдневного пребывания в школе придворной знати, были вычтены из «средств, полученных от королевских посланников в виде весьма прещедрого в пользу школы от короля пожертвования».
Далее в повествовании придворного летописца появляется странная подробность: он отмечает, что позже один из посланников жаловался королю, что «самоцветы с арфы Деклана украдены были пред тем, как оную арфу во гроб его положили». Король, продолжает летописец, «интерес немалый к сему выказал, но всякие следствия и обвинения супротив школы настрого воспретил». Так все и кончилось ничем – по крайней мере, для короля Оро. Самоцветы отправились странствовать своим путем, а придворный бард короля Блассон занимал эту должность почти тридцать лет, пока сам король Оро не вдохнул «воздуси чужих земель», таких далеких от его родины, в последний раз в жизни.
И вот, через двести двадцать девять лет после разрушения верхушки школьной башни и исчезновения Найрна, его имя вновь появляется в счетных книгах школы. И слова, сопутствующие ему, наконец-то открывают нам путь из истории в поэзию. В скрупулезных записях Аргота Ренне внезапно появляется следующее: «…принимая во внимание нестареющее морщинистое лицо, беспросветно темные глаза и тот факт, что ему было ведомо мое имя, Ренне, хотя он и пробыл камнем всю нашу жизнь, а наипаче всего принимая во внимание его поразительный вопрос касательно существования древнего «Круга Дней», тайного конклава, на краткое время возникшего во времена Деклана, я убежден: это тот самый бард, ищущий смерти, а именно – Найрн».
«Круг Дней» – вот оно, связующее звено, которого нам не хватало!
Второй раз в жизни опозоренный Найрн тайком бежал, спеша скрыться от всех и вся, с глаз долой, и чувствуя себя ничтожным, точно земляной червь. Нет, еще ничтожнее – ведь даже черви под ногами были созданиями добрыми и полезными, и жизнь вели бессребреническую и плодотворную. А вот ему не было места нигде – что нужного или желанного он может хоть кому-нибудь предложить? Ничего. Спотыкаясь о корни, наталкиваясь в темноте на деревья, он мрачно размышлял о том, что стихи кое о чем умолчали. Даже поверженный герой в когтях дракона мог испустить дух, зная, что стремления его были достойны, храбрость непоколебима, он сделал все, что мог, и погибает с честью. Однако бард, потерпевший неудачу во всех Трех Испытаниях Костяной равнины, подобного утешения был лишен. Список его поражений был точен, и приговор суров. Вот только в стихах ни слова не говорилось о неистребимом привкусе в горле – таком, точно он наелся сухой и горькой золы вчерашнего костра. Стихи и не заикались об ощущении, будто даже кости горят от стыда, и во всем теле нет укромного уголка, куда можно забиться и спрятаться. И Найрну, в отличие от героя, было не найти освобождения даже в смерти от драконьих когтей, разрывающих сердце.
И это было еще не самое худшее.
Самое худшее открылось после, с течением дней, недель, месяцев. Арфа звучала не в лад, и уши больше не различали той точки, когда натянутая струна зазвучит верно. Пальцы словно превратились в туго набитые колбасы – проворства и гибкости в них осталось не больше. Из памяти исчезали строки, куплеты, а то и целые песни. Если на деревенской улице ему и подавали монетку-другую, то только из жалости к дурачку, с трудом извлекающему из скорбной головы обрывки танца или баллады. Играя против Уэлькина, он будто сжег себя дотла, и от всей его музыки осталась лишь пара крохотных, медленно дотлевавших угольков.
Ни о чем таком поэт не упоминал.
Не предупреждали стихи и о постоянном одиночестве, о необходимости прятаться, менять имя, постоянно кочевать с места на место, только уже не из любопытства, без той радости, что приносили прежние странствия. Теперь он шел вперед, чтоб убежать от самого себя, но всякий раз уносил себя с собой. Все это он узнал за первые месяцы новой жизни – немилосердно погожее лето начала его изгнания и яркую, красную с золотом осень. Остальное сделалось ясно лишь годы, а то и века спустя.