Свинцовый дирижабль. Иерихон 86-89 - Вадим Ярмолинец
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он умер зимой 1983 года. Похороны были совершенно сюрреалистическими. Искривление пространства нормальной жизни началось с того, что мать попросила, чтобы я при заказе гроба, не брал черный, потому что черный цвет сильно мрачный. Красный она тоже не хотела, поскольку это было сильно торжественно. Я не представлял, что клиент может выбирать цвет гроба. Что цвет обивки наделен каким-то эмоциональным содержанием.
– А какой ты хочешь?
– Возьми серенький.
В этом она была вся. Ее любимая поговорка – скромность украшает человека. Самая высокая похвала – тише воды ниже травы.
Я поехал в мастерскую, где делали гробы. Еще не обитые тканью ящики были сколочены из неструганных досок, которые даже не примыкали друг к другу. Между некоторыми зияли щели, в которые можно было просунуть руку. Специфика производства ничуть не сказывалась на поведении работников. Стук молотков и звуки пилы перемежались веселыми выкриками, шутками, смехом. Было послеобеденное время и, должно быть, за обедом гробовщики выпили.
У одной стены стояли необитые коробки из корявых и темных от влаги досок, у другой – готовые, обитые тканью жизнерадостного зеленого цвета. На помосте в центре цеха стоял выставочный экземпляр его продукции, обитый “сереньким”. Я спросил у встретившего меня мужика, сколько он стоит.
– 13 рублей, – ответил он.
– Я хочу серый.
– Только зеленые. Серую ткань сейчас не дают. Этот серый – выставочный.
Глазами он сигналил, что выставочный продается тоже.
– Сколько ты хочешь за него?
– 30.
Мать дала мне пачку денег, из которой я отсчитал ему три десятки.
– Имеешь, – сказал он, приняв купюры.
На кладбище мне сообщили, что земля так промерзла, что сегодня ее раскопать не удастся.
– Будем ждать до весны? – спросил я.
– Нам торопиться некуда, – сказал мужик за конторкой. Он был в ватнике, мятой меховой шапке, небритая физиономия покрыта фиолетовыми угрями. Я бы не удивился, узнав, что он ест мертвечину.
– А что вы делаете зимой?
– Ну, можно положить пару шин на землю и поджечь. За ночь отмерзнет.
– Так положите.
– Шин нет.
– Сколько стоит шина?
– Десятку дай, будет нормально.
Вечером мать вспомнила, что отцу нужно новое белье. В старом хоронить было нехорошо, как если бы там, куда он собирался, он должен был выглядеть понарядней. Она послала меня в магазин за кальсонами и рубашкой. Я поехал в универмаг на Пушкинскую. Развернув привезенный пакет и, только взглянув на белье, она сказала:
– Митя, это же ситчик, а сейчас зима. Ему там будет холодно.
Я не поверил своим ушам.
– Поедь купи байковое, – попросила она.
Продавщица встретила меня удивленно поднятыми бровями. Я объяснил, что это не мне, а папе. Сейчас холодно, ему нужно теплое.
– А сразу он не мог сказать, что ему нужно теплое?
– Не мог, – сказал я. – Он вчера умер.
Она посмотрела на меня, как на сумасшедшего. Может быть, подумала, что я таким образом пытаюсь с ней познакомиться. Следуя этой мысли, я спросил:
– Девушка, а как вас зовут?
– Я замужем, – ответила она.
Сжав тонкие коричневые губы, она упаковала пару байкового белья в бумагу, перевязала пакет бечевкой, подвинула мне и ушла в дальний конец прилавка.
Когда гроб выносили из дому, навстречу поднимался какой-то парень. Он заметался от одного края лестницы к другому, пытаясь проскользнуть то между гробом и перилами, то между гробом и стеной. Несшие гроб делали движение то влево, то вправо, уклоняясь от его бросков, но под лежавшим на их плечах грузом двигались медленно, и парень не успевал проскользнуть в возникавший просвет. Похоронная команда будто нарочно не пропускала его, и тогда он встал на четвереньки и прошмыгнул у нас под ногами, как собака.
На кладбище открытый гроб поставили на скат холмика ржавого глинозема. Откуда ни возьмись, появился полный мужчина в коротком сером пальто и драной заячьей шапке. Раскрыв небольшую книжечку, заголосил что-то непонятное, подвывая и раскачиваясь из стороны в сторону. Это неожиданно начавшееся выступление было так же неожиданно прервано товарищем отца Мишей Каплуном – он просто задвинул певца в толпу провожавших и занял его место.
– Шура бы этого не одобрил, – объяснил Миша Каплун громко и глядя при этом в небо, где сейчас мог находиться его старый товарищ. В очках у Миши Каплуна были толстые линзы, страшно увеличивавшие его глаза. – Шура не верил ни в Бога, ни в черта. Он был нашим парнем! Он любил жизнь, и он умел жить! И сейчас я хочу сказать тебе, Шура: мы любили тебя и мы ценили тебя, как своего хорошего товарища, на которого всегда и во всем можно положиться. С которым можно делать дела и можно получать удовольствие от жизни за одним столом. Ты сделал много хороших вещей, и ты можешь этим гордиться. Ты прожил жизнь, как дай Бог прожить ее некоторым другим! Прощай, дорогой товарищ, и будь нам всем здоров!
Я подумал, что ослышался, но, посмотрев на лицо Миши Каплуна, по которому уже начало растекаться осознание того, что он закончил прощальную речь как тост, что было ему привычней.
– Я хотел сказать, я извиняюсь, спи спокойно дорогой товарищ, мы, твои верные друзья, будем всегда помнить тебя!
Могильщики накрыли отца крышкой и бодро застучали по ней молотками. Через несколько минут от отца, от похорон, от всей его жизни остался только холмик глиняных комьев, плохо прикрытых венками и букетами мятых цветов – лохматое яркое пятно среди выглядывающих из сугробов черных оградок и могильных камней.
Когда мы вернулись домой, столы в большой комнате уже были накрыты. Потирая руки с мороза, гости начали рассаживаться, наливать водку, раскладывать по тарелкам закуски. Многолюдье обнаружило, как невелика наша комната, которую мы называли большой, как неприглядно наше жилье с допотопным сервантом, книжными шкафами, диваном с лоснящейся на углах обивкой и кривой люстрой-тарелкой под потолком. Мне предложили сказать слово. Едва проталкивая звуки через застрявший в горле ком, я поблагодарил всех за то, что пришли почтить память – я сказал – “моего папы”, тут же ощутив себя маленьким мальчиком. Я выпил рюмок пять подряд и, когда во мне набралось грамм двести пятьдесят, пошел спать в другую комнату. Я хотел отгородиться водкой от этого застолья, прервать связь с этим холодным, зимним миром, чужими людьми, которых я больше не планировал видеть и которые вряд ли планировали увидеться еще раз со мной. Несколько раз просыпаясь, не знаю, была ли уже ночь или все тянулся зимний вечер, я слышал гул голосов за дверью, кто-то смеялся, кто-то прощался и все не уходил, и снова прощался. У меня было ощущение, что за дверью шумит вокзал. Потом мой поезд тронулся и, покачиваясь, повез меня в клейкий сон.