Мудрость сердца - Генри Миллер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ничего похожего нет в концепции личностного «я», выдвигаемой Лоуренсом. Последний усматривает в ней нескончаемую драму, бурлящий водоворот, который в конечном итоге поглощает индивидуума. Лоуренса интересует процесс развития человека – процесс, в котором он прозревает уникальное духовное цветение. Он сожалеет о том обстоятельстве, что Человек с большой буквы еще не обрел своего царства. Акцентируя уникальные свойства индивидуальности, он отнюдь не видит ничего самоценного в уникальности как таковой. Лоуренса волнует то, как личность расцветает. Его впечатляет, что человек, говоря языком психологов, пока еще пребывает на стадии младенчества. Ни динамичный подход Запада, зиждущийся на понятии воли, на идеализме, ни подход Востока, коренящийся в фаталистическом квиетизме, его не удовлетворяют. И первое, и второе не вполне отвечают его идеалу. «Человек еще лишь наполовину родился, – констатирует он. – Никаких признаков расцветания».
Его первое значительное произведение, «Корона», характеризуется главным образом попыткой обозначить понятие Святого Духа. В представлении Лоуренса оно неразрывно связано с таинственным истоком самости, творческим инстинктом, духовным ориентиром и совестью. В том, как реализуется этот принцип, Лоуренс видит разрешение извечной проблемы бога: снятие порочной дихотомии между богом-ангелом и богом-дьяволом, конец попеременного уничижения и возвеличивания личности. То, к чему он непрестанно стремится, это доподлинная самость, тот главный движитель силы и действия, именуемый Святым Духом, та загадочная, непознаваемая сфера, из которой рождаются боги, равно как и люди. Таким образом, идея единения с космосом символизировала для него возвращение к божественной сущности человека. Былой космос, замечает он в «Апокалипсисе», был исконно религиозен и чужд представления о Боге. В нем и мысли не было о «сотворении мира», «распаде» или антитезе «бог и мир». Космос как таковой был, есть и будет. Он не распался на части, это мы распались, настаивает Лоуренс. Именно в ходе этого распада и возникли такие ключевые понятия, как сущность, личность и Бог. Страшное чувство вины, отягощающее человека (и особенно художника), проистекает из подспудного ощущения, что он оторвался от космоса, одной частью своего существа возвысив себя до Бога, а другой – умалив самого себя, провозглашая собственное бытие человеческим, слишком человеческим.
Все это возвращает меня к настоящему. Нас ожидают абсолютно новые условия человеческого существования, условия почти невыносимые – по крайней мере для наделенного восприимчивостью человека. В том, что такой антагонизм существовал изначально, я ничуть не сомневаюсь: художник всегда пребывал в конфликте с миром – миром, в котором оказывался. Сам тот факт, что существуют художники, означает, что жизнь почти невыносима. Тем не менее в прошлом неизменно существовала некая связь между людьми восприимчивыми и невосприимчивыми. Были формы, символы и мифы, служившие своего рода алфавитом для непосвященных, помогающие прочесть божественные скрижали, начертанные художником. Сегодня сама связующая нить этой коммуникации, сам язык, очевидно оборвана. Не в силах разделить с кем бы то ни было плоды своего творчества, художник утрачивает веру в себя, в свою роль, в свое предназначение. Когда-то способом излить боль и муку своего существования было искусство; теперь ему не остается ничего другого, как констатировать собственную неуместность. Ныне нарушились все существующие иерархии; любая сфера человеческой деятельности оборачивается хаосом. Выбора нет, остается лишь покориться судьбе. Влиться в бурлящий поток, дрейфуя в сторону нового и немыслимого порядка.
Хочу со всей ясностью заметить, что Лоуренс это сознавал, отдавал себе в этом отчет и предложил выход из тупика. Но, с учетом данного обстоятельства, необходимо учитывать и другое: особую природу его художнического темперамента, а также соотношение подобного темперамента с нынешним временем. Так что проблема непосредственного и личностного преодоления разнообразных трудностей современности может найти разрешение в контексте более широкой и более гуманной проблемы человеческой судьбы в целом. Сам факт того, что любой из нас наделен судьбой, видится сегодня более важным, нежели вопрос непосредственного решения конкретных жизненных проблем. И лишь наладив связь между собою и космосом, можно затеплить огонек надежды, которая, может статься, принесет с собой веру. Стоит спросить себя: нет ли среди нас, страдающих под бременем невзгод, кого-нибудь, кто не сникнет, не задрожит от ужаса, но, напротив, выйдет навстречу неведомой судьбе? Короче, нет ли среди нас тех, кто, обернувшись лицом к окружающему миру, не унизит себя ни отрицанием, ни притворством, ни бегством от своего жребия, а просто решится прожить свои дни без страха? Одни – более сознательно, чем другие. Как будто увидев свое предназначение в звездах, как будто прочитав его в татуировках на собственном теле.
В сегодняшнем мире есть несколько носителей современного духа, которых по всем параметрам не назовешь современными. Пребывая в радикальном разладе со временем, они тем не менее отражают нынешний век гораздо точнее, гораздо глубже, нежели те, кто плывет по течению. В самой сердцевине современного духа обозначилась зияющая трещина. Но вот скорлупа лопается, и выпрыгнувшие наружу хромосомы разбегаются, спеша набросать пунктиром новый абрис жизни. Эмбрион принимает очертания, и те из нас, кто выглядит самыми слабыми, самыми изолированными, самыми оторванными от жизненного потока, выбиваются во имя торжества еще зарождающейся жизни.
Это, без сомнения, какая-то мистика, – и она должна оставаться мистикой. Мы косноязычны и потому не можем внятно изъясняться. Мы ясновидящие, ибо вглядываемся в мир иными глазами. Что можно поведать, когда порвана нить, связывавшая нас с миром? К кому в таком случае можем мы с нашими надеждами воззвать? Только к чистому духу! Итак, наступает эра, когда сбудутся апокалипсические пророчества. Мы на пороге новой жизни, мы вступаем в новое царство. На каком языке мы можем выразить то, для чего еще не придумано имен? И как описывать отношения между ними? Можно лишь прорицать природу тех, к кому привязаны, тех сил, которым с радостью отдаем себя во власть. Короче, мы можем лишь дать себя ощутить окружающему миру. Поведать ему, что мы есть, вот что самое главное.
Когда я говорю о надежде и вере, то требую у себя доказательств, объяснения причин использовать такой язык. И тут вспоминаю о Ренессансе и о том, как был им одержим Лоуренс. Смотрю, как мы сами вглядываемся в будущее, выбирая между надеждой и страхом. Нам по крайней мере ведомо, что будущее у нас есть и что миг судьбоносен. Стоим, как бывает подчас, в сумбурном нашем существовании, завороженные мыслью о завтрашнем дне – дне, который наверняка будет не таким, как вчера или сегодня. Только очень немногим выпадает на долю вглядываться в будущее с уверенностью, с надеждой и отвагой. Именно они уже обитают в будущем: они переживают нечто, что можно назвать радостью после смерти. И в такой радости есть, несомненно, оттенок жестокости. К мысли о гибели старого порядка не может не примешиваться нотка злорадного удовольствия. Или, скажем иначе, ностальгии по героическому духу. Ибо так называемые молодые – те же старые и дряхлые, лишь распознающие в новом коллективном порядке элегическое освобождение, даруемое смертью. Эти готовы встретить с литаврами любые перемены: конец и есть та цель, к которой они изо всех сил стремятся. Но есть другой род молодых: это те, кто вслепую ввязывается в драку, взыскуя того, чему еще нет имени. Именно к этому роду людей адресовался Лоуренс. Аполлоническое действо кончилось. Началась пляска. Пришедшие на сцену – существа нового закала, сеятели семян, духи трагедии.