Исповедь лунатика - Андрей Иванов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я не стал рассказывать этого Сулеву; потому что Ристо в ту минуту был там.
Сулев сказал, что Ристо скучает, просится обратно, на Палдиское шоссе, в дурдом… Я-то сразу понял, что не в дурдом на Палдиском шоссе он просится, но сказал совсем другое:
– К тому чудику, с которым ты когда-то лежал?
– Да, говорит, с ним было веселей. Я его понимаю. Чудик обещал ему изобрести лунопроводной интернет. Это смешно. Он был и тогда такой смешной. А тут, в Ямияла, говорит, совсем скучно, тут не с кем поговорить, все только и говорят что о жратве…
– Это точно.
– Нечего делать…
– Верно, делать там нечего.
– Ничего писать он больше не хочет, потому что боится, что врачи украдут, да и, говорит, нет смысла: никому это не поможет…
– Да, – сказал я серьезно, – он прав: не поможет!
– Я тоже так думаю, – заулыбался Сулев, но глаза его выдавали… и меня, наверное, глаза выдавали тоже – я думал о другом: наверняка у Ристо были такие ночи, как та у меня… наверняка Сулев это чувствовал… но говорить об этом было бессмысленно… это ничего бы не изменило.
* * *
Нас замело. Ветер прекратился. Подтаяв на солнце, снег гулко обваливался с крыши. Ослепительное солнце. Ухнет снег за спиной, точно прыгнул кто-то, и тихо, никаких шагов, ни звука. А потом всё сковал сухой, как спирт, мороз. В ночь у нас кончилось всё. Остались только спички. Я поломал скамеечки и стулья, стопил их и приглядывался к вещам, размышляя, что бы еще спалить. Вода так и не закипала. Тогда я взял щепотку чая и положил в рот, и так ходил, посасывал. И это был чай, самый настоящий. Я вкус чувствовал. Потом еще щепотку… Годом после я то же делал в одиночке, в Тарту. Там у меня была вода, была розетка, был даже кипятильник, но электричество мне отключили, потому что – суицидал, наверное. Видеонаблюдение. Шмон с овчаркой – каждую вторую неделю. В Кнуллерёде[117]возле моего имени ставили жирную красную точку: «опасен», – я эту точку возле себя плывущей, как спутник, чувствую постоянно, иногда она пульсирует, иногда жужжит, как шмель, а иногда – попискивает, как резиновый пупсик. Когда в экспертном отделении Батареи спички кончились, Дед распотрошил матрас и ватином от лампочки прикуривал; Борода вязал носки и ругался: «Дед, хорош! Вонища, хоть святых выноси!» В Ямияла шмон делали тоже регулярно, искали, как правило, «тракторы», а находили столько всего… даже то, о чем не подозревали пациенты, и потом за нож или наточенные ложки закрывали в карцер на сутки, оттуда выли: «Я не зна-а-ал… Это не мое-о-о…». Никто не верил. Я боялся, что у нас что-нибудь найдут. Сам искал на всякий случай – не дай бог, не дай бог на второй срок… Чай пили только в определенные часы: «Ку-у-ум ве-е-еси!»[118]– кричала кухарка, и все мы шли с кружками за кипятком, как бедуины. Чай, если у тебя был чай, хранили под замком в шкафу (на пачке писали фамилию), ты подходил, говорил: «Чай», – и тебе давали пачку, ты насыпал себе сколько надо, тебе наливали кипяток, и ты шел, за тобой – следующий: чай – кипяток – следующий… Мой сухой чай во рту был в тысячу раз свободней, без кипятка, без кружки, он был вкусным и атмосферным. Я выходил из церкви, пожевывая крошечные лепестки, щурясь, смотрел на белые горы – я не знал, что мне предстоит. Но всё это ерунда. Батарея, Тарту, Ямияла – это чушь по сравнению с холодом в горах. Теперь мне стыдно, что я мог бояться… Чего я боялся? Чего? Из-за этого я потерял тебя, из-за этой ерунды… всё это мои страхи… иллюзии, фантазии… это они тебя отняли у меня. Нет, не так. Слово «страх» – здесь и выше – слишком возвышенное и космическое; надо писать не «страх», а – «трусость». Подлинный страх я встречал, он нападал исподтишка, застигал меня в тишине, но сначала навещало предчувствие, которому и сопутствовали стайки боязней.
Меня постоянно сопровождают призраки, они мне что-нибудь нашептывают или подсовывают знаки: иногда маленькие, с монетку величиной, а иногда большие – однажды привезли норвежца.
Это было накануне моего пленения. В Хускего приехала русская женщина лет сорока пяти, она была замужем за норвежцем – я убежден, что она его привезла только затем, чтобы он стал предзнаменованием для нас. Сама она, разумеется, не представляла, зачем уговорила его ехать, более того: вряд ли понимала, зачем тащилась из Трондхайма в Хускего. Ее муж был зна́ком, какие попадаются на лесных дорогах: ржавые, покосившиеся, с облупленной краской, и не разглядеть, что там намалевали. Таким был ее норвежец, едва живой, как тряпичный полишинель. Он почти ничего не говорил, только покашливал и дышал в кулак, точно надувая невидимые воздушные шарики, и глазел на всех в недоумении: неужели вы их не видите? Посмотрите, какие красивые! Воображаемые шарики самых разных цветов и размеров плодились вокруг него. Старик Винтерскоу от этой пары моментально устал, съежился, нос его торчал, как колючка. Ему было не до них. Его лихорадило предстоящее путешествие. Показывал очередной факс из Петербурга: надо ехать, делать визу, оформлять бумаги, писать отчеты, собирать деньги, то да се, обычное хождение по коридорам бюрократического лабиринта. Некогда возиться с праздными людьми. Они были ему не только неинтересны, но даже неприятны. Я это видел: старик с брезгливостью принимал книги и фотографии, диски – подарки, подарки, – отдал Ивонне. Перед тем как смыться с концами, наказал нам с Дангуоле приготовить для гостей комнату в замке. Хромая на одну ногу, мы отправились в замок. Во время уборки я под столиком, среди мусора, нашел монетку: пять эстонских сентов! Земля задвигалась у меня под ногами! Откуда в замке пять эстонских сентов?! Спрятал в карман, сделав вид, будто ничего не случилось. Дангуоле приготовила грелки для кроватей, занялась глажкой постельного белья, а меня отправила за свечами в наш домик; когда я выходил из него, фонарь, который я повесил над дверью, погас. Я замер и долго стоял в леденящей душу темноте. Мне подумалось: а не ослеп ли я? Нет, не ослеп. Что-то вижу. Мусорные контейнеры возле моего дома в Копли – вот что я вижу! Я стоял там – за гаражами… и слышал, как скулит железная дорога, хрустит лед… возле ступы ходили тени… Это были Виго и Биргит. Они зажигали на ступе свечи. Все фонари у домика Нильса горели тоже. Но мне почему-то казалось, что я в полной темноте, сквозь которую идет подземный ход к моему дому в Таллине и какая-то сила меня затягивает в него, как болото. Я цеплялся за огоньки. Я всматривался в них. Они горят, они горят… но я – не вижу их! Огоньки выскальзывали из моих глаз, как мальки из ладоней, выскальзывали и гасли. Темнота тянула. Я побежал. Заболело колено. Встал на полпути в замок и – решил не возвращаться. Обмануть всех! Подумал: надо покурить одному – тогда отпустит. И тут чужая мысль скользнула: «Повеситься, что ли?». Мои глаза рассматривали вяз, дорисовывая на его толстенной ветви смутно вырезанные из темно-синего фона очертания покойника. Покурил и пошел в лес – что-то влекло. Не заметил, как оказался на холме, вдали мигали красные сигнальные огоньки радиобашни, белесая пелена висела над лесом, было мрачно, ночь еще не завязала мешок, но веревка тьмы уже давила шею… Помню, что долго шел по дороге, уходя из Хускего дальше и дальше, было весело и легко, я улыбался… Отпустило, думал я, слава богу, отпустило! Даже смех рвался из груди, но я его удерживал; не выплескиваясь, смех переливался внутри, и мне казалось, что самая настоящая радуга растет из моего сердца. Так я дошел до домика лесника. На меня зарычала собака, другая визгливо взлаяла, и радуга рассыпалась, как хрустальная, на миллион осколков… Запорошенный смехом, я повернул было обратно, но не смог идти: навалилась и давила тьма. Я стоял, будто уткнувшись в невидимую стену, не в силах сделать шаг! Меня что-то держало, выворачивая из себя. Когда я, сделав невероятное усилие, все-таки пошел, каждый шаг мне давался с таким трудом, точно я шел сквозь воду, но страшнее всего было то, что я шел… как бы это сказать: «вспять себе» или «сквозь себя», что ли, – это трудно объяснить, но мои глаза были вывернуты и смотрели на домик лесника, я стоял там, глядя на двор с собачьими будками, смотрел на тачки и никуда не хотел идти, меня раздражало то, что мое тело зачем-то уходит куда-то по тропинке… сквозь лес, в Хускего… я ушел домой, в вагончике была раздраженная Дангуоле, она стала меня пытать вопросами… сухо сказал, что ходил к домику лесника… она спросила, что мне там понадобилось?.. я не знал, что сказать… просто ноги повели… она сказала, что завтра ей там работать… я это знал… она больше не разговаривала со мной, скурила джоинт одна и легла спать… утром в хорошем настроении – отходчива – она меня поцеловала и ушла работать к леснику. Несколькими часами позже я впустил в дом духов и они увезли меня в Оденсе, затем в Копен, Кнуллеред, Гнуструп… и теперь мы в Норвегии, откуда приехал Курт со своей русской женой. Господи, как много русских жен в Норвегии! Одна из них в Хускего привезла своего норвежца, чтобы он стал знамением!