Три прыжка Ван Луня - Альфред Деблин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Двоюродные братья согласились с Цзюанем в том, что монастырь следует сохранить для союза. Но Трешка, конечно, не удержался от нытья. Мол, еще неизвестно, действительно ли правительственные войска воздержатся от нападения; да и места для проживания, если рассчитывать на длительный срок, здесь маловато, и непонятно, откуда брать провиант.
К своим дебатам они привлекли еще одного странного типа, профессионального рассказчика историй по имени Чжа, который всегда ходил обнаженным до пояса, чтобы кожей впитывать солнечную энергию ян. Это был добродушный чудак с красивыми — живыми и молодыми — глазами, которому доверяли все, кому приходилось иметь с ним дело.
В беседах также принимал участие высокий, исполненный достоинства человек лет сорока с небольшим, не открывавший своего имени и происхождения. Его судьба была известна Ма Ноу лишь в самых общих чертах. Худощавый, с неухоженной бородкой и висячими усами, он вел себя — со всеми, без различия — необыкновенно доброжелательно и вежливо, но отличался столь же преувеличенной застенчивостью. Никто другой из братьев не проявлял такого усердия в молитвах и самоконтроле, в соблюдении правила, запрещающего без нужды причинять вред живым существам, будь то растения, животные или люди. Человека этого называли «Желтым Колоколом», потому что он говорил с определенной высотой звука, соответствующей основной ноте гун[146](первому тону в звукоряде), а передающая этот тон бамбуковая трубка[147]называется хуанчжун, «желтый колокол». Желтый Колокол был, как все знали, другом Красавицы Лян Ли, чья властная, вспыльчивая натура в его присутствии удивительным образом смягчалась и успокаивалась. Этого человека с неведомым прошлым привлекли к столь важным собеседованиям отчасти и потому, что, хотя женщин не допускали на совещания, всем было интересно — пусть и через посредника — узнать мнение пользующейся всеобщим уважением Лян.
Старый Чжа высказался в негативном плане. Как профессиональный сказочник, он прекрасно знал, где проходит граница между вымыслом и реальностью. И поддержал аргументы младшего Лю, придав им еще большую убедительность, Цзюаня же упрекнул за низменность его мысли — хитростью отобрать у благочестивых монахов их монастырь. Несколько раз по ходу своего выступления он очень возбуждался. И тогда терял почву под ногами, увязал в болоте бессильной ярости, сражался с призрачными гигантами, порожденными его же фантазией и не имевшими отношения к делу. Кончилось тем, что он, грозно вскинув голову и придав голосу громоподобные модуляции, еще раз продемонстрировал силу своего протеста — непонятно против чего направленного; и замолчал в ожидании возражений.
Желтый Колокол забубнил что-то невнятное; он не собирался лезть на рожон. И ограничился тем, что, с испугом взглянув на старика Чжа, похвалил силу его воображения и образ мыслей. Когда же его спросили, какого мнения придерживается он сам, поблагодарил собравшихся за доброту, за то, что они приписывают ему, недостойному, способность иметь хоть какое-то суждение. Сам он не чувствует себя достаточно компетентным, чтобы высказываться по столь важному вопросу, а полностью и безоговорочно полагается на решение других. Под конец он все же выразил свою точку зрения, правда, предварительно уточнив, что считает ее путеводной нитью лишь для собственного приватного бытия и ни в коем случае не желал бы, чтобы другие восприняли ее как подлинное мнение. Он ведь и высказывает то ее только потому, что господа сами этого пожелали, а он не хотел бы обидеть их отказом.
Ему, мол, остается лишь присоединиться к позиции многоопытного господина Чжа. Он бы даже, если ему позволят, сказал еще больше, имея в виду главным образом себя самого. Еще неизвестно, смогут ли они перенести зиму и голод. Если все сложится скверно, им придется умереть — значит, такова судьба. Что ж, они умрут, ведь все они мечтали о Дао, а вовсе не о жизни. Если они доживут до весны, это будет чудом, почти немыслимым. И он даже не уверен, что этому стоило бы радоваться: ведь если человек стремится к столь возвышенной цели, то каждый день опережения срока прибавляет ему больше достоинства, чем день опоздания. Однако высокочтимые господа знают все это не хуже его, и он только оскорбляет их слух повторением никчемных банальностей.
На этом Желтый Колокол закончил свою музыкальную партию. И пристыжено опустил глаза: всякое публичное выступление было для него пыткой.
Однажды утром Ма Ноу встретился с пятью спорщиками на одном из отдаленных внутренних дворов, который круто поднимался вверх, к могилам монахов. Между камнями пробивалась трава, по периметру же двора росли старые вязы. В тени одного из них уселись мужчины, на сей раз к ним присоединилась и Красавица Лян, одетая в небрежно залатанный желтый халат. Ее волевое лицо осунулось, движения, когда-то порывистые, обрели некоторую плавность, но узкие глаза по-прежнему обжигали черным пламенем.
Ма Ноу попросили прийти на это совещание. Цзюань рассказал ему об их тревогах и спорах. Ма Ноу признал, что подобные опасения обоснованы. Да, но их мнения разделились, уточнил Цзюань, присвоивший себе функции официального представителя пятерки; и, взмахнув рукой, пригласил высказаться младшего Лю.
Ма слушал речи, не вдумываясь в их смысл. Знал, что они ничего не прояснят. Мысли Ван Луня, самим Ма давно опровергнутые, в «этих» — говоривших — укоренились слишком глубоко.
Судьба должна высказаться яснее. А пока Ма просто изворачивался, уклоняясь от чего-то, что, как он видел, надвигается и чего он не может предотвратить. И страдал от собственного бессилия.
Красавица Лян, впервые участвовавшая в подобной беседе, взглянула на него, не таясь. Сперва ее сердце взъярилось против Ма Ноу. Но только на мгновение. Этот мужчина не был таким, как другие, — как ее отец, или законный супруг, или друзья по союзу, скажем, Желтый Колокол. Она не стала равной ему только оттого, что, как и он, получила право высказаться и сейчас смотрела ему в лицо. Ее угнетала мысль, что именно от этого человека зависит устройство любимого ею союза. И она смутно понимала, что для Ма Ноу их союз означает иное, чем для нее, что за его отношением к «Расколотой Дыне» кроется вовсе не сердечная нежность, а нечто гнетущее и мучительное, грозящее гибелью, словно… — камнепад.