Дневник. 1901-1921 - Корней Чуковский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Война… Бена берут в солдаты. Очень жалко. Он по мне. Большая личность: находчив, силен, остроумен, сентиментален, в дружбе крепок, и теперь пишет хорошие стихи. Вчера, в среду, я повел его, Арнштама и мраморную муху, Мандельштама*, в Пенаты, и Репину больше всех понравился Бен. Каков он будет, когда его коснется слава, не знаю; но сейчас он очень хорош. Прочитав в газетах о мобилизации, немедленно собрался – и весело зашагал. Я нашел ему комнату в лавке – наверху, на чердаке, он ее принял с удовольствием. Поэт в нем есть, но и нигилист. Он – одесский.
У меня все спуталось. Если война, Сытинскому делу не быть. Значит, у меня ни копейки. Моя последняя статейка – о Чехове – почти бездарна, а я корпел над нею с января*.
Характерно, что брат Натальи Борисовны – Федор Борисович – уже несколько раз справлялся о наследстве.
Был вчера, 26-го июля, в городе. За деньгами: отвозил статью в «Ниву». В «Ниве» плохо. За подписчиками еще дополучить 200 000 р. – сказал мне Панин. У них забрали 30 типографских служащих, 12 – из конторы, 6 – из имения г-жи Маркс. У писателей безденежье. Как томился длинноволосый – и час, и два – в прихожей с какой-то рукописью. Видел Сергея Городецкого. Он форсированно и демонстративно патриотичен: «К черту этого изменника Милюкова!» Пишет патриотические стихи, и когда мы проходили мимо германского посольства – выразил радость, что оно так разгромлено. «В деревне мобилизация – эпос!» – восхищается. Но за всем этим какое-то уныние: денег нет ничего, а Нимфа, должно быть, не придумала, какую позу принять.
Был у А. Ф. Кони. Он только что из Зимнего дворца, где Государь говорил речь народным представителям. Кони рассказал странное: будто когда Государю Германия уже объявила войну и Государь, поработав, пошел в 1 ч. ночи пить к Государыне чай, принесли телеграмму от Вильгельма II: прошу отложить мобилизацию. Но Кони, как и Репин, не оглушен этой войной. Репин во время всеобщей паники, когда все бегут из Финляндии, красит свой дом (снаружи) и до азарта занят насыпанием в Пенатах холма на том месте, где было болото: «потому что Н. Б-не болото было вредно». Кони с увлечением рассказывает о письмах Некрасова, к-рые ему подарила наследница Ераковых – Данилова*. Салтыкова письма: грубые. «Салтыков вообще был двуличный, грубый, неискренний человек». Неподражаемо подражая голосу Салтыкова, лающему и отрывисто буркающему, он живо восстановил несколько сцен. Напр., когда была дуэль Утина и Утин сидел под арестом, Кони встретился на улице с Салтыковым (мы жили с ним в одном доме):
– Бедный Утин, – говорю я.
– Бедный, бедный (передразнивает Салтыков). А кто виноват? Друзья виноваты.
– Почему?
– Это не друзья, а мерзавцы…
– Позвольте… ведь вы его друг… вы с ним в карты играете…
– В карты играю!.. Мало ли что в карты играю… Играю в карты… а не друг… В карты, а вовсе не друг.
– Но ведь и я к нему отношусь дружески…
– О вас не говорят…
– Но вот Арсеньев…
– Арсеньев… Арсеньев… А вы знаете, кто такой Арсеньев…*
– ?
– Арсеньев – василиск!
Назвать Арсеньева василиском! Это был василек, а не василиск. Малодаровитый, узкий, но – благороднейший.
Потом пошли разговоры о Суворине: оказывается, у Суворина в 1873 г. (или в 74) жена отправилась в гостиницу с каким-то уродом-офицером военным, и там они оба найдены были убитыми. Кони как прокурор вел это дело, и Суворин приходил к нему с просьбой рассказать всю правду. Кони, понятно, скрывал. Суворин был близок к самоубийству. Бывало, сидит в гостиной у Кони и изливает свои муки Щедрину, тот слушает с участием, но чуть Суворин уйдет, издевается над ним и ругает его. Некрасов был не таков: он был порочный, но не дурной человек.
О Зиночке. Бывало, говорит: – Зиночка, выдь, я сейчас нехорошее слово скажу. – Зиночка выходила.
Опять о Государе: побледнел, помолодел, похорошел, прежде был обрюзгший и неуверенный. – Я снова на улице. Извозчики заламывают страшные цены. В «Вене» снята вывеска. У Лейнера тоже: заменены белыми полотняными: «Ресторан о-ва официантов», «Ресторан И. С. Соколова». Вместо «St. Petersburger Zeitung» вывеска: «Немецкая газета». По улицам солдаты с котелками, с лопатами. Страшно, что такую тяжесть носит один человек. У «Вечернего Времени» толпа. Многие жертвуют на флот – сидит даже военный у кружки и дама, напропалую с ним кокетничающая. Какого-то зеленого чертежника, чахоточного, громко (со скандалом) бранят: как вы смели усумниться? как вы смели такое высказать… Он громко кричит «Это ложь!» (яростно). Дама очень добродушная – хохлушка? – читает в окне «Вечернего Времени»: «У Льежа погибло 15 000 немцев» и говорит: «Ну, слава Богу… я счастлива».
После долгих мытарств в «Ниве» иду в «Речь». Там встречаю Ярцева, театрального критика. Говорю: как будем мы снискивать хлеб свой, если единственный театр теперь – это театр военных действий, а единственная книга – это «Оранжевая книга»!* В «Современном Слове» Ганфман и Татьяна Александровна рассказывают о Зимнем дворце и о Думе*. В Думе: они находят декларацию поляков очень хитрой, тонкой, речь Керенского умной, речь Хаустова глупой, а во время речи Милюкова – плакал почему-то Бирилев… Говорят, что г-жа Милюкова, у которой дача в Финляндии, где до 6000 книг, заперла их на ключ и ключ вручила коменданту: пожалуйста, размещайте здесь офицеров, но солдат не надо.
У меня весь день омрачен тем, что, заглянув в свой паспорт, который я только вчера разыскал, я увидел в графе «отношение к воинской повинности» совершенно пустое место. Я отправился к воинскому начальнику с карточкой от одного чиновника – но ничего не мог добиться; сволочь писарь в Пскове – в мещанской управе спьяну не проставил, что я единственный сын! В вагоне разговоры о войне. – «С ума сошел Василий Федорович» – говорит мужик.
4 августа. Был у Кульбина. Там – как это ни дико – мы играли в «чепуху». Много смеялись. Острили. Евреинов рассказал анекдот о дьяконе и священнике, которые, затеяв устроить литературный вечерок, читали на церковный лад «Чуден Днепр» и «На смерть Пушкина». Была колбаса, много снеди – бегали вперегонки. Потом пошли – и прожекторы, которые шарят по небу, не летят ли с запада цеппелины. Я высказал уверенность, что немцы непременно на этой неделе пустят над Петербургом и Кронштадтом несколько парсифалей. По земле кронштадтцы уже не шарят прожекторами. (Евреинов всю дорогу меня под руку.) Оказалось, что газетчики все арестованы. – Почему? – Потому, что вместо 3 копеек брали за «Биржевку» по 5 и даже по 10 коп. Мы так подошли до дома Евреинова, которого издали окликнула Елена Анатольевна Молчанова (секретарша Николая Николаевича – умная, начитанная, кажется в него влюблена, очень нервная; рассказывая, вскакивает со стула и ходит; на лбу у нее от волнения красное пятно; курит; деятельна очень; падчерица Савиной и дочь председателя Театрального общества Молчанова), она была в городе и крикнула издали: новости. – Что такое? – Мы накануне войны с Турцией. Завтра будет объявлена! – Четыре мильона русских лавой идут на Берлин: там им такие волчьи ямы и западни. Два мильона пройдут, а два мильона в резерве. – В Берлине ужас – революция неминуема. Оказывается, кайзер в третьем поколении уже сифилитик: безумный! Что делали с русскими в Германии! Карсавина ехала, привязанная к площадке! 6 суток ехала! В Марию Федоровну плевали! Все это она говорила, трясясь, как-то сологубо-передоновски.