Дневник. 1901-1921 - Корней Чуковский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Да как вы смеете. Что за щедрость. Что вы понимаете… Тоже болтает, лишь бы сказать… Ни души, ни совести.
4 февраля. Сейчас ехал с детьми от Кармена на подкукелке. «Когда хочешь быть скорее дома, то видишь разные замечательства, – говорит Коля. – Дача Максимова – первое замечательство. Дом, где жила Паня, второе замечательство. Пенаты – третье замечательство».
Вчера был у нас И. Е. Рассказывал, как у него на родине мещане изготовляли пряники. – Чуть только женится сын, отойдет от родителей – в последний день Масленицы невестка испечет для тещи и тестя огромный феноменальный пряник, величиной с дверь – медовый – и несут через город старикам. Старички весь пост жуют по крошке. Я, бывало, смотрю на них в окошко.
Теперь все пишут по впечатлениям, а в наше время – тенденция. Ужас! Непременно чтоб идея… Шишкин, бывало, напишет мост и подпишет: «Чем на мост нам идти, поищем лучше броду».
Когда в 70-х гг. я на Волге изобразил «по впечатлению» плоты – это такая прелесть: идут, идут плоты, огоньки на них, фигуры, река широкая – 7 недель идут – и вот я увлекся, писал – показываю Шишкину, а он: допишите, доделайте. Разве это плоты? Из какого дерева? Из березы или дубовые? (Сам Шишкин, бывало, выберет себе рощу, лесок, залезет вверх, устроит помост на дереве, кое-где просеку вырубит – и начнет весною, когда зелень чуть-чуть, а кончит уж, когда все желто, заморозки.
А то однажды у него всю зелень коровы объели.) Ну я, известно: ничтожество! – а я, господа, ничтожество полное! – поддался Шишкину, возненавидел свою картину и написал сверх той – другую, пожалел холста. Ах, как это ужасно, что я на одной другую, – сколько погубил фигур…
О Витте: это гениальный человек. Когда я его писал, он спрашивает: – Ну вот, вы написали весь Совет, у кого, по-вашему, самое выдающееся лицо? – Я подумал: самое картинное у такого-то. Борода до пояса. Говорю. Витте только фыркнул – посмотрел презрительно и, видно, думает: ах ты, ничтожество. – А об Игнатьеве что вы думаете? – Игнатьев, по-моему, это Фальстаф. – Какие у вас шаблонные понятия. Ну что за Фальстаф Игнатьев? Это – половой от Тестова, а не Фальстаф… – Я подумал: и действительно.
Был на Маринетти: ординарный туповатый итальянец, с маловыразительными свиными глазками, говорил с пафосом Аничкова элементарные вещи. Успех имел средний.
Был на выставке Ционглинского: черно, тускло, недоделанно, жидко, трепанно, «приблизительно». Какую скучную, должно быть, он прожил жизнь.
Детское слово: сухарики-кусарики.
Кстати: Кони мне рассказывал, как гр. Соллогуб, захворавший эротическим безумием («которое, как вам известно, почти всегда бывает на религиозной почве»), откинул однажды при нем одеяло, вынул член и, показывая его Богу, воскликнул:
– Боже, ты велел мне заселить этим членом всю землю, а у меня и на пол-Европы не хватит.
Около 10 февраля. «Как известно, Шаляпин гостит у И. Е. Репина; бегая на лыжах, артист сломал себе ногу и слег» – такая облыжная заметка была на днях напечатана в «Дне». Должно быть, она-то и вдохновила Шаляпина и вправду приехать к И. Е. Он на лиловой бумаге написал ему из Рауха письмо. «Приехал бы в понедельник или вторник – может быть пораскинете по полотну красочками». – Пасхально ликуем! – ответил телеграммой И. Е. И вот третьего дня в Пенатах горели весь вечер огни – все лампы – все окна освещены, но Шаляпин запоздал, не приехал. И. Е. с досады сел писать воспоминания о пребывании в Ширяеве – и вечером же прочитал мне их. Ах, какой ужас его статья о Соловьеве Владимире*. «Нива» попросила меня исправить ее, я исправил и заикнулся было, что то-то безграмотно, то-то изменить – он туповато, по-стариковски тыкался в мои исправления. – «Нет, К. И., так лучше» – и оставил свою галиматью.
На следующий день, т. е. – вчера, в 12 ч. дня, приехал Шаляпин, с собачкой и с китайцем Василием. Илья Еф. взял огромный холст – и пишет его в лежачем виде. Смотрит на него Репин, как кошка на сало: умиленно, влюбленно. А он на Репина – как на добренького старикашку, целует его в лоб, гладит по головке, говорит ему «баиньки». Тон у него не из приятных: высказывает заурядные мысли очень значительным голосом. Например, о Финляндии:
– И что же из этого будет? – упирает многозначительно на подчеркнутом слове, как будто он всю жизнь думал только о положении Финляндии и вот в отчаянии спрашивает теперь у собеседника, с мольбой, в мучительном недоумении. Переигрывает. За блинами о Коммиссаржевской. Теперь вылепил ее бюст Аронсон, и по этому случаю банкет… – Не понимаю, не понимаю. Вера Федоровна была милая женщина, но актриса посредственная – почему же это, скажите.
Я с ним согласился. Я тоже не люблю Коммиссаржевскую. – Это все молодежь.
Шаляпин изобразил на лице глупость, обкурносил свой нос, раззявил рот, «вот она, молодежь». Смотрит на вас влюбленно, самозабвенно, в трансе – и ничего не понимает. – Почему меня должен судить господин двадцати лет? – не по-ни-маю. Не понимаю.
– Ну, они пушечное мясо. Они всегда у нас застрельщики революции, борьбы, – сказал И. Е.
– Не по-ни-маю. Не понимаю.
Со своей собачкой очень смешно разговаривал по-турецки. Быстро, быстро. Перед блинами мы катались по заливу, я на подкукелке, он на коньках. Величественно, изящно, как лорд, как Гете на картине Каульбаха – без усилий, руки на груди – промахал он версты 2 в туманное темное море, садясь так же вельможно отдыхать. О «Деловом Дворе» взялся хлопотать у Танеева. Напишет для «Нивы»*.
После обеда пошли наверх, в мастерскую. Показывал извозчика (чудно), который дергает лошаденку, хватается ежесекундно за кнут и разговаривает с седоком. О портретах Головина: – Плохи. Федор Иоанныч – разве у меня такой? У меня ведь трагедия, а не просто так. И Олоферн тоже – внешний. Мне в костюме Олоферна много помогли Серов и Коровин. Мой портрет работы Серова – как будто сюртук длинен. Я ему сказал. Он взял половую щетку, смерил, говорит: верно.
Откуда я «Демона» взял своего? Вспомнил вдруг деревню, где мы жили, под Казанью; бедный отец был писец в городе и каждый день шагал верст семь туда и верст семь обратно. Иногда писал и по ночам. Ну вот, я лежу на полатях, а мама прядет и еще бабы. (Недавно я был в той избе: «вот мельница, она уж развалилась», снял даже фотографию.) Ну так вот, я слышу, бабы разговаривают:
– Был Сатанаил, ангел. И был черт Миха. Миха – добродушный. Украл у Бога землю, насовал себе в рот и в уши, а когда Бог велел всей земле произрастать, то и из ушей, и из носу, и изо рта у Михи лопух порос. А Сатанаил был красавец, статный, любимец Божий, и вдруг он взбунтовался. Его вниз тормашками – и отняли у него окончание ил, и передали его Михе. Так из Михи стал Михаил, а из Сатанаила – Сатана. Ну и я вдруг, как ставить «Демона» в свой бенефис – вспомнил это, и костюм у меня был готов. Нужно было черное прозрачное, – но чтобы то там, то здесь просвечивало золото, поверх золота надеть сутану. И он должен быть красавец со следами былого величия, статный, как бывший король.
Так иногда бабий разговор ведет к художественному воплощению.