Воронья дорога - Иэн Бэнкс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Прентис, это не смешно. Ты чуть до слез не довел бедняжку Верити. Льюис тебя задушить хотел – едва оттащили.
– О господи! – У меня мурашки побежали по спине.– Что же я такого сказал?
– Ты ей сказал… ты всем сказал, что безумно в нее влюблен! – сверкнула глазами мать.– А после, поклявшись вечно боготворить бедняжку, сразу же принялся ее упрекать за связь с Льюисом.– Мать сердито потрясла головой, в глазах блеснули слезы.– Прентис! Чем ты только думаешь?
– Господи боже! – простонал я и положил папку на колени, а на папку положил собственное темя.– Какой же я кретин!
– Потом ты сделал несколько сомнительных ремарок насчет Лапландии… и еще упомянул какую-то «древнюю землеройную технику».
– Господи!
– И кажется, все мы правильно поняли, что значит «танцевать французский танец менаж де труа», прежде чем ты понес совсем уж полную околесицу.
– О господи!
– Не думаю, что восклицаниями «о господи!» можно что-то исправить. Прентис, я думаю, тебе необходимо извиниться перед Верити и Льюисом, и сделать это как можно скорее. Они в замке,– Мать с трудом совладала с голосом.– А еще я думаю, тебе необходимо попросить прошения у Хеймиша и Антонайны, ведь ты был у них в гостях, и это по твоей вине вечеринка закончилась рано и так некрасиво. Слава богу, ты хоть не спорил, когда Кеннет предложил тебе лечь спать. Впрочем, кажется, им с Хеймишем пришлось тащить тебя наверх, и всю дорогу ты бормотал какие-то гадости про Льюиса. В частности, что его надо бы бросить в ванну с голодными слоновьими пиявками.
Папа уложил меня в кроватку! О нет! Отец и Дерево! Позор!
– Мама, я хочу умереть,– пробормотал я в папку.
– Если ты это всерьез, то недостатка в добровольных помощниках не будет.
– Я всерьез.
– Прентис, хватит мелодрамы. Тебе не идет. Твой конек – сарказм.
– О господи!
– Прентис! – Мама положила ладонь мне на голову и погладила.– Прентис… Ты ведь у нас такой умница. Ну почему ты бываешь иногда таким дураком?
Я глубоко вздохнул:
– Эх, мама, мне и самому это интересно. Лучше не говорить, что в нашем роду такое бывает. Я шмыгнул носом, защипало глаза.
Она меня обняла, прижала к себе. Я, как всегда в такие моменты, удивился: до чего же она тоненькой и маленькой кажется.
Через некоторое время она меня отпустила, глянула в зеркало и заявила, что я ей до конца дня испортил глаза. Мы поехали к Хеймишу и Тоуни – попить чаю и попросить прощения, затем двинули к замку – навстречу самому мучительному моменту в моей жизни… который, слава богу, не наступил: Верити и Льюиса в замке не оказалось, они поехали навестить каких-то друзей Верити, живущих на Арднамурхане, и вернутся не раньше завтрашнего вечера.
Мама привезла меня обратно к Хеймишу и Тоуни. Согласилась передать отцу мои уверения в искреннем раскаянии. Просила, чтобы я поехал в Лохгайр и сам поговорил с отцом, но я молил о пощаде и, к большому моему удивлению, получил ее.
Я уже решил, что завтра поеду на поезде обратно в нашу – теперь уже официально – культурную столицу и там проведу следующие двенадцать месяцев. Верити с Льюисом четыре дня назад предлагали меня подвезти, но теперь этот вариант явно отпадал.
Я пообещал маме, что буду всем писать и принесу извинения лично при первой же возможности, а еще остановлюсь в Лохгайре перед возвращением в Глазго и повидаюсь с папой.
В тот вечер мы с Эшли встретились в «Яке». Она выслушала мое нытье и угостила пивом, когда у меня вышли деньги (уверен, в баре мне недодали сдачу), и потом снова внимала моим причитаниям, когда мы отправились к ее маме и засиделись там черт знает до которого часа; но говорили мы тихо, чтобы не разбудить спавшего в соседней комнате Дина. Она мне сварила кофе, посидела со мной в обнимку, и в какой-то момент я уснул, и никто мне не мешал. Проснулся на полу; нежная рука гладила мою голову, лежащую на коленях у Эшли.
– Эш,– прохрипел я,– ты – святая.
Она лишь улыбнулась.
Последняя чашка кофе, и я простился. Вернулся к Хеймишу и Тоуни, там соснул еще часок-другой, затем быстрые сборы и – в путь. Тетя Антонайна меня подвезла, иначе бы я опоздал на поезд. Через четверть часа он остановился в Лохгайре. Туг бы мне взять сумку, и сойти с поезда, и прогуляться до дома, и поговорить наконец – трезво и вне контекста альтернативных шарад —с отцом, и попросить у него прошения, и провести три часа до следующего поезда на Глазго с матерью и отцом в атмосфере долгожданного замирения. Вместо этого я опустил висок на холодное оконное стекло, закрыл глаза и позволил рту приоткрыться. И просидел так всю минуту, что поезд простоял на станции Лохгайр, да и потом не шевелился, лишь убедительно зевал, на случай если кто из пассажиров глядит в мою сторону,– пока не проехал виадук возле Саккотмора.
* * *
Поезд так и стоял на пути. До квартиры Дженис Рэй было рукой подать – вон ее дом, из окна виден. Я встал, снял с багажной полки сумку и вынул полученную от мамы папку. Нашел несколько сильно исчирканных маркером стихотворений плюс штук двадцать машинописных страниц формата А4 —похоже, отрывок пьесы или киносценария. Выбрал страницу наугад и принялся читать.
Господь: …И вижу я их такими, какими станут они: падшими, безумными, оборванными, увечными и одинокими. И вижу я многих мертвыми на полях сражений и на обочинах длинных дорог, в канавах и пред высокими стенами, в гулких белых коридорах и туманных чащах, в полях и по берегам рек; сброшенных в ямы; сваленных в кучи; убитых и забытых. А кто остался жив, разум того обуреваем тщетной и горькой памятью и жгучим желанием довести до конца ту войну. О капитан, я вижу в этом кончину твою, пусть даже не пророчит ее твоя сверхъестественная интуиция. Истинные жертвы на войне – солдаты. И первая жертва солдата – он сам, ибо жизнь свою отдал задолго до роковой битвы…
Больше я не осилил. Вернул листы в папку и папку – в сумку, а ее затолкал под сиденье.
Лучше смотреть в окно, на дождь – оно веселей.
От гостевания у мамы с папой я уклонился. Почему-то глаза щурятся всякий раз, когда я об этом вспоминаю. Что же со мной не так?
Они меня сделали, подумал я. На свет произвели. Во мне их гены. И они меня вырастили. Школа и университет не так сильно на меня повлияли, как родители. Возможно, даже вся моя оставшаяся жизнь не изгладит этого оттиска. И если мне слишком не по себе, если стыд не дает их навестить, то дело не только во мне. Тут и их вина, потому что они меня таким воспитали. Помнится, я отказался от этого довода, когда окончил начальную школу. Но все же здесь есть зерно истины.
Есть ли?
К черту, подумал я. Устал. Я ведь так и не отдохнул. Вечером позвоню, точно позвоню и скажу, что вырубился, уснул как убитый и никто не потрудился разбудить, и, в конце концов, не многовато ли извинений для одного дня? Конечно позвоню. Доброе слово и кошке приятно, как любит говорить папа.