Воронья дорога - Иэн Бэнкс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Господи!» – подумал Рори, и его затошнило.
Но отступать было поздно.
На рассказ ушло минут пять. К его завершению Фергюс Эрвилл снова плакал, как дитя. Рори пришлось его утешать. И, сказав уйму самых добрых слов, какие только пришли на ум, он наконец признался – в уплату за доверие, да и самому захотелось исповедаться в свою очередь,– что на его совести пожар, уничтоживший пятнадцать лет назад амбар возле Порт-Энн.
Потом они над всем этим посмеялись, но то был тяжелый смех – растерянный и горький, и ничего им больше не оставалось, как тяпнуть виски и долбануть скрученный Рори косяк. Короче, Рори вздохнул с облегчением, когда Фергюсу круто поплохело и он до половины высунулся в мансардное окно – блевать на черепицы и водосточный желоб, пока Рори сбрасывал штукатурку с коек и укладывал оружие в чехол ~ от греха подальше. Проснулись они со свирепым похмельем в изувеченной комнате. Пахло черным порохом и рвотой. У очага валялась крыса – выстрелом ее почти разорвало надвое.
Перед уходом они не прибирались – взяли вещи и ушли. Никто даже словом не обмолвился о том, что было сказано ночью. Сошлись во мнениях: надо возвращаться к благам цивилизации и не мешать виски с марихуаной.
Больше не было таких походов с охотой, рыбалкой или просто стрельбой. Той же зимой Рори перебрался в Лондон.
Там он писал стихи.
Окутанный дождем, сотрясаемый порывами ветра, поезд стоял, дожидаясь разрешения выйти на магистраль. Не зная, чем еще заняться, я смотрел, как холодный ветер прижимает к земле грязную жесткую траву на пустоши возле Спрингберна. По пустоши топал человек, перед ним семенила дворняжка. Через прямоугольное поле тянулись две тропинки, образуя четкий андреевский крест из примятой травы. Пес остановился, унюхав что-то в бурьяне, задрал ножку, помочился. Шедший за ним человек был одет в дешевые джинсы и полупальто, руки он глубоко засунул в карманы. Бредя за собакой, время от времени давал ей пинка – от этого бедолага припускала, увеличивая дистанцию между собой и хозяином. Но через секунды бег вприпрыжку сменялся беспечной трусцой.
Смеркалось. Вдали зажигались уличные фонари – рассеянные искорки разгорались, меняли цвет с малинового на оранжевый.
Я глянул на часы. Серьезно мы застряли, вот уже минут десять ждем разрешения выйти на Квин-стрит. Тут часто приходится стоять и ждать, пока пройдет поезд на Эдинбург, но редко задержка бывает столь долгой. Станция отсюда в каких-то пяти минутах, и, что важнее, едой можно разжиться тоже в пяти минутах. Я не позавтракал, так как лег спать около четырех утра, ланч пропустил из-за похмелья и вообще едва не опоздал на поезд. И в поезде не оказалось вагона-ресторана – по распоряжению министерства путей сообщения до конца праздника этим вагонам стоять на запасных путях, такие вот дела. А на станции Квин-стрит, в какой-то паршивой миле, и гамбургеры, и сандвичи, и пироги, и пирожные. Да будь там одни только хаггисбургеры, я бы и от них не отказался.
– Леди и джентльмены…– прохрипел с акцентом жителя Глазго вагонный динамик, и я упал духом – вот оно, «идеальное» завершение «идеального» отдыха – из-за неполадок в работе светофора…
Я выглянул из сотрясаемого ветром вагона, где люди стенали, ругались и клялись отныне ездить на автобусе, или в следующий раз взять напрокат тачку, или купить тачку и научиться водить… За стеклом, испятнанным дождем, я увидел холодный январский день, серые небеса над мокрым городом, тропинку среди примятой ветром и дождем травы на пустыре. Картина вызывала уныние и жалость, в том числе и к себе самому. Интересно, по большому-то счету хоть что-нибудь имеет хоть какое-нибудь значение? Ты живешь, ты умираешь. Издали ты неотличим от этих травинок, и кто сказал, что ты важнее любой из них?
Трава может считать, что ей повезло, если она растет, если на нее падают солнечные лучи и дождевые капли и если ее не сжигают, или не вырывают с корнем, или не травят, или не закапывают при вспашке, разве что некоторые былинки волей случая оказываются на пути человеческом и их безжалостно топчут, ломают, мнут.
А люди?
Разум? Воля? Контроль? Кое-что в жизни мы контролировать не в силах, как не в силах трава контролировать человека, которому взбрело в голову распахать пустошь или построить на ней фабрику. Может, в великом гравитационном танце какой-нибудь астероид не удержится на своей орбите и упадет на Землю. Как пуля в лобешник: раз – и нет тебя. И никаких свидетелей твоей красивой гибели – разве что инопланетяне ее зафиксируют с ближайшей звезды. Только ничтожная вспышка, будто спичка загорелась в луче мощного прожектора… И больше ничего.
Неужели все-таки нет никого, кто увидит, кто узнает? Неужели нет Бога? Черт возьми, Ему ведь и пальцем-то шевелить не нужно. Не нужно отзываться на молитвы, делать нас своими избранниками, играть какую-то роль в нашей истории, в нашем развитии. Не нужно было и создавать нас, вообще ничего творить было не нужно. Все, что от Него требуется,– это существовать. Существовать ныне и присно… и даже не во веки веков, а до того момента, когда придут нам кранты. Чтобы зарегистрировать. И объять.
Я смотрел на траву, истязаемую дождем и ветром; налетая порывами, они прилизывали то один, то другой клочок пустоши – будто шрамы появлялись вдруг на ней под серым небом. И я даже представил, как отец спорит со мной и подпрыгивает от возбуждения – так ему нужно найти смысл, обрести веру.
Поезд дрогнул. Я тоже дернулся, выныривая из раздумий. Тут локомотив дал задний ход, загудели моторы, застонали пассажиры – и состав поплелся назад под шквалами дождя, чтобы пройти Мэри-хилл и сделать петлю через Эннисленд и над Грейт-Вестерн-роуд.
Мы некоторое время ехали параллельно Крау-роуд, а потом постояли в ожидании разрешающего сигнала возле станции Джорданхилл. Я глядел на пыльные стены многоэтажек, что передом выходили на Крау-роуд, прикидывал, где там квартира Дженис Рэй.
Я подумал о дяде Рори и вспомнил, что у меня с собой его бумаги, в том числе пачка листов со стихами. Их мама нашла в лохгайрском доме и отдала мне. Я потянул с полки сумку – творчество дяди Рори не так вгоняет в тоску, как сиюминутная действительность.
Все мои надежды на то, что новогодние объятия Льюиса с Верити – досадная случайность, разлетелись вдребезги на следующий вечер, когда они вместе заехали к дяде Хеймишу и тете Тоуни, где вели себя как свежеиспеченная парочка влюбленных, и на шее у Льюиса под длинными темными кудрями и воротом белой рубашки, стянутой галстуком-шнурком, очень плохо пряталась россыпь засосов.
Льюис и Верити без конца переглядывались, хохотали над своими шуточками, даже если в этих шуточках не было ни крупицы юмора, и садились бок о бок, и находили сотни предлогов, чтобы друг к дружке прикасаться… Мне хотелось блевануть. Все мы собрались на традиционные новогодние посиделки у Хеймиша и Тоуни – на этом спокойном мероприятии народ обменивается байками о своих попойках и рецептами снятия похмелья, а также не упускает случая заполнить алкогольные провалы в памяти кого-либо из присутствующих.