Вещная жизнь. Материальность позднего социализма - Алексей Валерьевич Голубев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ил. 6.1. Андрей Барков. «Когда-то мы умели летать». 2004 год. Воспроизводится с любезного разрешения Андрея Баркова.
Помимо явных аллюзий к романам Джорджа Оруэлла «1984» и «Скотный двор» (Animal Farm), карикатура иллюстрирует многие темы, затронутые мной в разговоре о советской материальности в этой книге. Персонажи на рисунке отождествляют себя с разными временными модусами, вступающими в социальный конфликт. Плакат с истребителем выполняет функцию носителя памяти о национальном прогрессе, основанном на техническом развитии. Телевизор, в свою очередь, олицетворяет безнравственный гедонизм, у его аудитории нет будущего. Еще один значимый параметр здесь – это тело: маленький поросенок изображен аскетом, отвергшим низменные удовольствия жизни перед телевизором, чтобы возвыситься до сложной задачи – возродить величие советского технического прогресса; три свиньи покрупнее, перекормленные, с маленькими бессмысленными глазками, олицетворяют телесную и духовную деградацию, которую советская и постсоветская интеллигенция нередко связывала с чрезмерным пристрастием к телевизору. Логотип канала MTV на экране придает карикатуре еще один – конспирологический – смысл, намекая, что в нравственном и физическом упадке российского общества виновато американское влияние. Советское технологическое наследие, наоборот, выступает как путь к спасению общества и культуры. В целом этот рисунок отражает логику социального конфликта в позднесоветской и постсоветской России. На одной стороне этого раскола в российском обществе находятся те, кто понимает историю страны как историю технического прогресса и покорения национального пространства. В первой главе я анализировал советский техноутопический дискурс, где жизнь идеального общества рисовалась организованной вокруг машин; именно такое видение культуры автор рассматриваемого рисунка считает национальной нормой, хотя его истоки имеют вполне определенное социальное происхождение, восходящее к фантазиям советской технической интеллигенции. С другой стороны оказываются те, кому неинтересна история как грандиозный техноутопический прогресс. Их завораживает телевизор, организующий их социальное время циклически, а не линейно, их влечет прежде всего телесное и визуальное наслаждение, а не аскеза, в советской и постсоветской культуре ассоциируемая с заботой об общем благе[552]. Тела и предметы выступают материальными воплощениями и носителями логики социального конфликта и борьбы.
Историческая роль телевизора в советском и постсоветском обществе состояла, в частности, в том, что он подорвал авторитет больших нарративов, реорганизовав личное время по цикличной, повторяющейся схеме, выстроенной вокруг телепередач. Вместе с тем, как показывают проведенные мной в России полевые исследования, по крайней мере в некоторых семьях просмотр телевизора превратился в перформативный акт, создающий воображаемую связь между зрителями и телом нации, особенно в периоды международных конфликтов, таких как война между Россией и Грузией в 2008 году или украинская революция 2014 года. Форма в данном случае не менее важна, чем содержание. Вспомним слова Андроникова: «Телезритель – соучастник, вернее, молчаливый участник происходящего». Одно из ключевых различий между носителями разных политических взглядов в современной России определяется тем, устанавливают ли они в своем домашнем пространстве связь с национальной сетью телевещания или с глобальной сетью Интернет, где существует множество альтернативных воображаемых сообществ.
Заключение. Советские вещи и социалистическая модерность
Научный интерес последних тридцати лет к изучению материальности обусловлен двумя факторами. Один из них – это эпистемологический потенциал исследований материальной природы общества и культуры. Во введении я уже останавливался на некоторых подходах к изучению материальных объектов и их социальной жизни с точки зрения эпистемологии. В то же время многие авторы, предложившие новый взгляд на роль материальных предметов в социальных изменениях, неоднократно подчеркивали, что их исследования и работы напрямую обращены к политической повестке. Часто именно политическая повестка становится движущей силой новых исследований материальности. Такие авторы, как Мишель де Серто, Билл Браун, Дэниел Миллер и Джейн Беннет, противопоставляя себя исследователям, подчеркивающим первичную роль языка и лингвистических знаков для гуманитарных и социальных наук, не оспаривают главных тезисов этих исследователей – что язык оказался в плену у властных отношений и смыслов или что любому тексту присуща своя политика и строится он – зачастую независимо от авторской воли – по законам ритуализованных, а значит, некритически воспроизводимых практик письма. Наоборот, эти тезисы служат перечисленным авторам отправной точкой, когда они утверждают, что материальность может сопротивляться гегемонии власти и обладает освобождающим политическим потенциалом[553]. Авторы недавних исследований в области материальности утверждают, что доминирующая в политической и аналитической мысли тенденция рассматривать материю и вещи как пассивные объекты человеческой воли – политический акт, навязывающий нам антропоцентрическое понимание мира и вбирающий в себя те же властные практики, на которых основаны расизм, шовинизм и ориентализм[554]. Лишь остранение материального мира, «прием затрудненной формы», политическое усилие, призванное «делать камень каменным» (в этом отношении советские формалисты звучат поразительно актуально для повестки новых исследований материальности), способны привести нас к более равноправному и справедливому обществу[555].
Анализируя, как советские вещи и пространства влияли на индивидуальное и коллективное самосознание, я постарался показать, как способность предметов материализовать эмоции, овеществлять восприятие обществом прошлого и будущего, формировать человеческое тело – иными словами, их подрывной потенциал – оспаривались советским руководством и интеллектуальной элитой, стремившимися контролировать насыщенную жизнь советских вещей, манипулировать ими и подчинить их себе. Но «стихийность», непредсказуемость и сопротивление материи воздвигли бесчисленные препятствия на пути превращения советских людей в рационально организованное общество. Советская материальность – материальность подъездов, спортивного инвентаря или телевизора – порождала гибридных социальных субъектов, чьи действия определялись не только идеологией и языком, но и окружающими их вещами. Поэтому у советских артефактов была собственная политика. С конца 1960‐х годов официально считалось, что советское общество вступило в эпоху развитого социализма, для которого характерно отсутствие фундаментальных противоречий в обществе, однако природные и рукотворные объекты вызывали оживленные публичные дискуссии, провоцировали конфликты, мобилизовали отдельные группы и способствовали социальному и культурному многообразию, нарушавшему планы советского руководства и интеллигенции по социальной инженерии[556].
Показательно, что в основе этих планов лежало осознание способности вещей упорядочивать и менять советское общество. Стихийный материализм, составлявший часть культурной логики позднего социализма, служил чиновникам и интеллигентам источником излюбленных и настойчиво воспроизводимых метафор, предполагавших оценку людей в зависимости от уровня их владения профессиональным оборудованием, стратегий потребления и увлечений. Он повлиял и на топографию общества позднего социализма, потому что способствовал волнам моральной паники по поводу советского национального тела, на которое слишком тесный контакт с материальной средой таких пространств, как полулегальные подвальные спортзалы, или с виртуальной реальностью телевидения якобы действовал разрушительно, но которое можно было исцелить во взаимодействии с другими формами материальности в таких местах, как музеи народного зодчества под открытым небом, дворцы пионеров, государственные спортзалы и стадионы. Стихийный материализм способствовал важной трансформации позднесоциалистического общества в более терпимую социально-политическую структуру за счет утверждений, что,