Сильные. Книга 2. Черное сердце - Генри Лайон Олди
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Спать, — плямкнул он. — Спать хочу.
И убрел в сторону конюшни. Оттуда долетел скрип арангаса: адьярай взбирался на любимый ездовой помост. Вскоре скрип заглох, утонул в громовом храпе. Я покосился на Чамчай: все еще сердится?
— Тебе не понравилось?
— Что?
— Ну, со мной... Не понравилось, да?
— Дурачок...
Айталын, вспомнил я. Интересно, дождется ли кто-нибудь от моей младшей сестры с ее вечными «дураками» такого ласкового, такого смертельно обидного «дурачка»?
— Ты не юли! — растерянность и смущение я спрятал за грубостью, как тело прячут за броней доспеха. — Тоже мне Куо Хап-диэрэнкэй[61]! Ты прямо отвечай: не понравилось?
— Понравилось.
— И всё?
— А чего ты еще хочешь? Ты спросил, я ответила.
Знаете, как я себя чувствовал? В рожу наплевали, а утереться не дают, вот как.
— Ну да, конечно. Где нам Уотову сестричку ублажить? Разве мы боотуры? Слабаки мы, передом не вышли... Раб-подставка[62], вот кто мы!..
— Дурачок, — повторила она. — Разве дело в тебе?
В рожу наплевали, утереться не дают, так еще и навозом обмазывают, как юрту на зиму. Вы бы стерпели?
— А в ком? В ком дело?
— Во мне.
Тут всей моей обиде конец пришел.
— В тебе? Что ты такое говоришь? Придумала тоже: в ней дело...
— Замолчи, — велела Чамчай. — Хватит.
— Ничего не хватит! Ты знаешь какая? Знаешь?!
— Знаю. Мне очень хочется погладить тебя по голове. Успокоить, утешить. Вот я сейчас шагну к тебе поближе... Шагну так, как я умею, как у меня получается. Со всеми своими клыками и когтями. Что будет? Что, сильный? Что, честный?!
— Стану боотуром, — признался я. — Не привык еще.
— А привыкнешь?
— Может быть.
— А может и не быть. Хорошо, я шагнула, ты стал боотуром. Что дальше? Кинешься меня колотушкой охаживать? Мечом рубить?!
Я пожал плечами:
— Вряд ли. Теперь я кинусь...
Она терпеливо ждала, пока я намолчусь вдосталь.
— Ну, ты понимаешь, зачем я кинусь, — другого ответа я не нашел. — А что? Обычное дело. Ведь лучше, чем колотушкой? Лучше, чем мечом? Все живы, все довольны...
— Все живы, — повторила она низким клокочущим голосом. — Все довольны. Не жизнь, а праздник. Разговаривать я буду с Юрюном-слабаком. Отдаваться я буду Юрюну-боотуру. Если стоять подальше, то со слабаком, если подойти поближе, то с боотуром. Сто женщин из ста согласились бы ослепнуть ради такого счастья.
— А ты?
— Я сто первая. Как долго продержится слабак? Посмотри на Уота! А ведь и он когда-то усыхал до слабака. Сдохнет слабак, похороним, помянем. И останется на мою долю боотур, один боотур, ничего, кроме боотура! Ума мышь наплакала, зато колотушкой во мне орудовать — хоть сутки напролет! Дьэ-буо! Кэр-буу! Уруй-айхал! Уруй-шуруй! Зачем мне второй Уот? Зачем?! Чтобы плакать над могилой Юрюна-слабака? Юрюна-простака?! Не хочу я плакать...
— Не надо, — если бы я мог, я бы обнял ее. — Не плачь.
— Отстань! Оставь меня в покое!
Вырвалась. То есть вырвалась бы, если бы я ее обнял.
Убежала.
Кляня свою беспросветную тупость, я вернулся к разделке туш — и понял, что я здесь не один.
На западе и востоке, изголодавшись за день, хребты гор вгрызались в небесную мглу. Челюсти исполинской пасти грозили сомкнуться в любой момент. Чудом выскользнув из их хватки, по склону неба в Вышнюю бездну Одун карабкался огрызок луны. Беглец с трудом удерживался от убийственного падения в прожорливую утробу. Вниз дождем сыпались крошки тусклого желтоватого серебра: налипали на ощеренные клыки, резче очерчивали иззубренные края скал.
Звезд не было. В Нижнем мире я ни разу не видел звезд.
За моей спиной тлело багровое зарево. Подсвечивало впалое лунное брюхо, скат крыши, обращенный к югу, столб коновязи с дремлющей идолицей. Кровавый костер едва теплился, мерцал, но все не соглашался угаснуть, сгинуть без следа. Это низвергался в ущелье огненный поток. Это его отсветы бродили по небу. К ним примешивались дальние сполохи над морем Муус-Кудулу. Впрочем, не такие уж дальние — едва Уот переставал храпеть, с юга плыл мерный шелест волн, и шуршание ледяной шуги мешалось с жарким треском пламени.
Север сплошь залила горячая смола.
А между севером и югом, востоком и западом, в черном сердце Нижнего мира, корявым обломком оси миров торчала скала с Уотовым домом. До рези под веками я всматривался во тьму. Ночное зрение шалило, издевалось, морочило. Темнота прикидывалась стоячим болотом и вдруг рождала смутный росчерк. Редела, милостиво позволяла разобрать: вот крыльцо, вот угол конюшни. Но едва за конюшней намечалось движение, мелькал размазанный, серый с прозеленью силуэт, как тьма сгущалась вновь.
Ну погоди же!
Я закрыл глаза. Замер, не дыша. Пусть мои уши станут моими глазами! Да расширятся они... Уот в конюшне засопел, перевернулся на другой бок; арангас зашелся отчаянным скрипом, но я уже услышал все, что хотел. Шелест волн, треск пламени, шуршание шуги — в бормотании Муус-Кудулу мелькнул посторонний шорох. Кто-то крался в ночи, стараясь подладиться к голосам моря.
Я медленно открыл глаза.
Она стояла напротив. Близко, очень близко.
Ночное зрение вернулось. Я видел ее, как днем. Большая, очень большая ящерица: с трех Юрюнов-слабаков. Горбатая спина, зубчатый гребень. Бугристая шкура в блестках лунного света. Когти мощных лап ушли в утоптанную землю двора, прочертив глубокие борозды. Эти борозды я уже видел: не на земле, на двери. Треугольная морда измазана бликами далекого багрянца. В подслеповатых глазках плавает желтая муть. Хвост похож на поваленную ветром сосну, шелушится мелкими чешуйками.