Tanger - Фарид Нагим
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На лоджии сыро и холодно. Саня Михайловна принесла мне толстое одеяло.
— Бабушка Леши стегала одеяла на продажу, а я у нее научилась.
— Вы сами сделали?
— Сами.
— Ничего себе, Саня Михайловна.
Пока он копошился на кухне, я лежал на его стороне тахты, согревал для него место. Цикады сегодня молчали, наверное, отсырели их скрипки.
А потом он лежал рядом со мной и тихо рассуждал сам с собой, что он будет делать дальше по жизни. Меня удивляло и обижало, что он говорит о себе без меня. И вдруг у меня непроизвольно родился этот глупый Аселькин вопрос, который меня всегда раздражал: «Ты что, меня не любишь?»
«Ты меня любишь?» — хотела спросить она у него, но не для того, чтобы просто обрадоваться его ответу: «Да, люблю», а чтобы понять, в её он власти или нет. И я прикусил язык.
Он лежал и думал о чем-то. И я снова поймал себя на этом Аселькином вопросе: о чем ты думаешь?
«О чем ты думаешь?» — хотелось спросить мне, чтобы знать, как ей выстраивать свою личную стратегию. И ни один его ответ сейчас не удовлетворил и не обнадежил бы меня. Мне нужно было, чтобы он отдал мне все. Мне хотелось проверить его зависимость от себя и своего тела, как единственной своей заслуги, убедиться в этом.
— Вот, Анвар, — волнуясь, говорил он. — Это дерево растет только в Никитском ботаническом саду.
— А что это?
— Это китайское дерево любви.
— Какой треугольный лист, жесткий.
— Будто неживой, а он живой.
Он хотел еще что-то сказать мне, но отвлекся на маленький прудик.
— А ты знаешь, что в этом пруду снимали черепаху Тортилу?
— В этом? Такой маленький.
Он фотографировал меня на фоне сада, моря, и я радостно раскидывал руки, играя преувеличенную радость, изображая непосредственность, искренность и детскость — все то пустое, мучительное и необязательное поведение всех содержанок и содержанцев.
После Никитского сада я снова купался на Массандровском пляже, море блестело, и над прибоем прыгали капли, как стеклянные шарики. И снова он разворачивал и комкал простынь. И я выбегал к нему из моря, как в его мечте. Но снова две хохочущие тетки помешали ему укутать меня.
Этот радостный озноб — после вечернего купания зайти в открытое кафе и погреться возле мангала, почувствовать, как сжимается кожа, как болят соски, как все обострено, и кажется, что ничто не кончится и все повторится. Мы пили Мартини. Он сидел и по своей привычке дышал в кулачок.
— Хорошо, что ты простынь взял, а то бы я замерз.
— Да-а, — сказал он и закусил уголок губы. — Да-а.
Море белое, ртутно-светящееся, мягкое, полностью слилось с небом, и казалось, что наш стол и выступ кафе зависли в эфире над пропастью, что мы постепенно соскальзываем в нее. Хотелось подобрать ноги, поджать их.
— Как приятно вермут согревает грудь.
— Да.
Потом слева я увидел две длинных серо-голубых полосы, разделяющих море и небо на горизонте. Потом я понял, что это не кромка моря, а вытянутые облака в небе. Потом я увидел над этими облаками длинный катер, словно некое чудо, и я понял, что это не облака, а просто какие-то пятна на воде. Некая странная субстанция в абсолюте спокойствия, странно обволакивающая и скрывающая низ кораблей. Казалось, что она может налипнуть на руку и стать продолжением тебя или ты можешь стать частью этого моря, как одна большая душа, одно большое сердце, или бесконечно разлитое влагалище. И удивительно разочарование, когда входишь в море, а это просто вода, жидкость, и можно снять плавки, можно снять кожу — мучительная, прозрачная безысходность.
Мы не успели съездить в Гурзуф, к той скамье, на которой сидели в ноябре девяносто третьего и которую я вдруг с такой счастливой грустью и надеждой вспомнил в заснеженной Алмате, когда Аселька со мной уже не разговаривала. А так хотелось снова услышать тот шум прибоя, пить вино, бесконечно убегать глазами в море и оставаться рядом с собой.
Темно. Старик тащит с рынка какой-то щит. К ноге прицепился пакет и шуршит. Старик, то ли от лени, то ли от усталости, не снимает его и бредет мимо светящейся витрины английского магазина «BRADLYS».
Пили еще вино в открытых осенних кафе. И так приятно пьяному мочиться в писсуар заброшенного пляжного туалета, вжиматься лбом в стену и слушать шум прибоя, и чтобы это никогда не кончалось.
А потом уже ночью поднимались с ним в кабине по канатной дороге. Тихо проплыли рядом с башней, большой циферблат остановившихся часов, лунная зыбь на жестяной крыше. Шум набережной и большой Кировской улицы все тише, слышно как скрипит своими суставами кабина, как гудит колесико. Она утло вздрагивала при каждом нашем движении. Мы проплывали по-над дворами с умывальниками, над старыми жестяными крышами, мимо освещенных занавешенных окон с тенями людей, мимо больших мрачных санаториев с пустыми, занесенными листьями террасами, расступались и клонились по бокам кипарисы, опадала вниз дорога. Полого спускались и отражались, дрожали в море огни набережной, маяк равномерно ронял зыбкий столб. И вся ночная Ялта сияла по обе стороны под нами, будто отраженная в воде. Когда мы слышали людские голоса во дворах, мы замолкали.
— Ребята, огоньку не найдется? — спросил кто-то из темноты под нами. Мужик сидел на корточках на опорной стене дороги и смотрел на нас.
— У меня спички есть! — обрадовался Серафимыч.
— Вот ловите.
Мы сбросили ему коробок.
Было видно, как выходит в море корабль. Скользя по черному стеклу воды, он бесшумно и мощно разворачивался на световых столбах из иллюминаторов. А потом печально прокричал, прощаясь с городом.
— Вот, сейчас покажу тебе, — он поправлял рукой волосы и копался в сумке, снова поправлял волосы.
Я ждал.
Он осторожно достал из сумки маленький сверточек и развернул.
— Вот, смотри.
На его ладони лежал старинный, четырехгранный, кованый гвоздь.
— Это гвоздик из крыши Чеховского дома в Ялте, мне плотники дали.
— Ничего себе.
— Он у меня уже семнадцать лет, это мой талисман. Я его никому не показывал.
— Можно, я посмотрю?
— Тебе можно, — он с опаской протянул мне его.
Я смотрел, а он мучился и наслаждался тем, что показывает его здесь, где была опасность выронить и потерять навсегда.
— Надо же, даже не ожидаешь, что он такой тяжелый. Возьми…
— Да, — он вздохнул с облегчением, сам того не замечая, и так же аккуратно завернул его и спрятал в сумку.
Вечером, доставая из холодильника курицу, он разбил тарелку.
— Жалко, это была моя любимая английская тарелка.