Женщины Великого века - Жюльетта Бенцони
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Когда громоподобный голос смолк, у публики перехватило дыхание: наступал главный момент церемонии, когда лицо бывшей герцогини навсегда скроется от мира. Королева встала, взяла черное покрывало, поданное ей священником, и протянула настоятельнице, которая медленно опустила его на голову той, что отныне именовалась Луизой от Милосердия.
Настоятельница за руку с новообращенной кармелиткой подошла к входу на хоры, где Луиза распростерлась между двумя бордюрами цветов, подобными тем, что ставят на могилах. Сверху на нее набросили большой черный покров, полностью скрывший тело, что означало смерть монахини для мира.
«Мне больше нечего желать, кроме утраты памяти обо всем, что не есть Бог, – писала она несколькими днями позже маршалу де Бельфону. – Благодаря Его доброте, сердце мое отдалилось от мира, а воля сосредоточена лишь на Нем. Но вот память, от которой я так мечтаю освободиться, порой отвлекает меня. Осталось уничтожить только память…»
Сестра Луиза посвятит этому освобождению тридцать шесть лет своего монашества, до шестого июня 1710 года, когда она после мучительной агонии отдаст Богу душу, которая отныне будет принадлежать Ему одному.
На редкость погожим выдался этот июльский день 1658 года, но, несмотря на солнце и жару, никогда еще славный город Кале не казался таким мрачным и печальным. Из всех церквей доносились звуки молитв, а с колоколен раздавался скорбный, заунывный звон, словно заполнивший собой все пространство вплоть до безмятежного, по-летнему голубого моря. Обеспокоенные прохожие со вздохами «Увы!» обменивались понимающими взорами, грустно качая головой.
Но скорбь народа была ничем по сравнению с горем девушки, укрывшейся в маленькой комнате замка и предававшейся самому страшному отчаянию. Как и многие девицы ее возраста, она была хороша собой: может, чуть более смуглая, чем хотелось бы, и с еще не вполне оформившимися чертами лица, но зато с ярким свежим ртом и самыми прекрасными в мире глазами. Но сейчас эти чудесные глазки, распухшие и покрасневшие, почти потеряли привлекательность, а нежные щечки покрылись пятнами, волосы же ее были спутаны и не причесаны.
Весь день она металась между молитвенной скамеечкой, умоляя Небеса внять ее мольбам, и кроватью, на которую бросалась потом в приступе отчаяния, ведь Небо оставалось глухим и безразличным.
Имя несчастной девушки было Мария Манчини. Это была третья из пяти племянниц кардинала Мазарини – целого эскадрона хорошеньких девиц, которых прозвали «Мазаринетками». Теперь подошла и ее очередь выйти замуж. Старшая, Лаура, стала женой герцога де Меркера, средняя – Олимпия – недавно обрела титул графини де Суассон. Две младшие, Гортензия и Мария-Анна, – соответственно тринадцати и девяти лет – были слишком юными, чтобы думать о том, как их пристроить.
Но вовсе не из-за нежеланного жениха заливалась Мария горючими слезами вместе со всем городом Кале: юный король Людовик XIV, во время сражения при Мардике[84] подхватил гнилостную лихорадку, и теперь его, двадцатилетнего, ждала медленная и неизбежная смерть, а Мария была безумно в него влюблена.
Увы, безответной любовью! Вот уже три года, как они почти не расставались, но Людовик видел в ней скорее товарища по играм, чем юную девушку. Разумеется, они больше не играли в классы и не бегали взапуски, а предпочитали чтение модных в ту пору романов, например, «Астреи»[85] или «Дианы» Монтемайора[86]. Король любил совместное чтение и разговоры с Марией, но любовь искал в другом месте. Сначала она со сжатым сердцем наблюдала ухаживания монарха за ее сестрой Олимпией, ослепительной графиней де Суассон, которая, если и не позволяла ему лишнего до брака, после, пользуясь положением замужней женщины, стремилась наверстать упущенное и «погасить пламя» Людовика. Затем Мария была свидетельницей влюбленности короля в прелестную блондинку, мадемуазель де Ламот д`Аржанкур. Правда, эта связь долго не продлилась. Слишком соблазнительную Анжелику быстро спровадили в монастырь, и Мария наконец смогла перевести дыхание, именно перевести, не больше. Кто же будет следующей похитительницей предмета ее страсти?
На этот вопрос, который она столько раз себе задавала, судьба дала зловещий ответ: это – смерть, и убитая горем Мария молила Господа отнять у нее жизнь, сохранив ее Людовику.
Поглощенная отчаянием, она не услышала, как открылась дверь в комнату. И только когда сестра Гортензия принялась трясти ее и прокричала: «Хорошие новости, Мария!» – девушка осмелилась поднять голову.
– Какие еще новости! С тех пор как короля соборовали, я не слышала ни одной хорошей новости!
– Вот именно! Считай, что ты дождалась. Представь, после соборования, в последней надежде помочь больному, послали в Аббевиль за известным врачом по имени Дюсоссуа, и тот…
– Говори скорее! Что он сделал?
– Дал королю новое лекарство – рвотный эликсир, очень сильное средство. Два часа короля тошнило, но сейчас ему лучше. Уже говорят о возможном выздоровлении… а господин Валло, его бестолковый лекарь, вне себя от ярости. О, прислушайся!
Снаружи смолк заунывный перезвон, стихли молитвы, лишь издалека кое-где доносились крики глашатаев. Затем Кале погрузился в тишину, нарушаемую лишь шумом моря, словно на город накинули непроницаемый покров.
Гортензия приложила к губам палец.
– Король уснул, – только и сказала она.
Мария опять принялась горячо молиться, обливаясь слезами, но теперь это были слезы облегчения.
* * *
Языки придворных редко отдыхают. Едва король оправился от чудовищного недуга, как сплетни и интриги обрели прежний размах. Забыв о тревогах и мелких интригах, каждый вновь занялся своим ближним, и Мария вдруг стала объектом всеобщего внимания. Ни от кого не укрылось ее отчаяние, столь неприкрытое, «чисто итальянское», что при первом же удобном случае, когда королевский кортеж направился в Париж ранним утром, чтобы не помешать августейшему выздоровлению, монарха успели попотчевать оживленным, но полным иронии рассказом о той, кто больше всех предавался горю.
А король, действительно чудом вырвавшийся из лап смерти, между тем недоумевал, что забавного нашли они в искреннем сострадании этой девушки, разве не было оно естественным? По его мнению, так и рассказчикам следовало бы испытывать подобное. Он сухим тоном дал им это понять, а в отместку стал проявлять особую милость к Марии.
– Как приятно, что о тебе переживают, – сказал он ей. – Только этим и измеряется истинная привязанность.