Анатомия Луны - Светлана Кузнецова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ольга садится за ноутбук, потягивает из стакана виски.
– Выпивка в феврале дорого обошлась, – угрюмо замечает Зайка. – В марте сэкономь, у химика закупись.
Ольга качает головой:
– Ты парней дерьмом собираешься поить? Бога побойся, они за тебя в хлам калечатся…
– Парням патроны нужнее выпивки, – Зайка отмахивается, а потом вздыхает: – Ладно, половину у химика закупи. Стерва ты все же.
Она кивает, наученная опытом: больше не выторговать.
Банда – общий котел. Каждый ублюдок занят своим промыслом и отстегивает в общак долю. Зато еда и выпивка в чайхане для ублюдков задаром, и бесценное знание – если вдруг что, за тебя впрягутся, как и ты впряжешься за своего в любой час дня и ночи. Но у котла есть хозяин. Хозяин требует от своих ублюдков армейской дисциплины. Интересы банды превыше всего, и это он, хозяин, решает, какой у банды сегодня интерес.
Да, он весь этот квартал считает своим. Это единственный уголок во всем мироздании, где матерый самец чувствует себя вольно, дышит полной грудью, режет овец, охотится на других самцов, любит каждую пядь этого заснеженного, ветреного, промозглого, хмурого и заплеванного кровавой харкотой леса. Каждая тварь в русской части квартала отстегивает хозяину, а хозяин блюдет порядок. У него с десяток лежек в этих переулках, и все даже Ольга не знает. Матерого Зайку находят, только когда он сам хочет, чтобы его нашли. По его слову подворотни квартала обагряются кровью, по его слову свои казнят своего за предательство. Ублюдкам нужен твердый кулак – как без него? В этих подворотнях никогда дела по-другому не делались. С тех пор как оказался в квартале 20/20, Зайка ни во что не верит, кроме мощи кулаков. С ними нужно отстаивать свою ублюдскую честь – мочить проклятых гнид-поляков и прочую латинскую шваль, нагибать Шимона все ниже, все ближе к земле, держать китайцев в узде. И потому китайский героин на русских улицах приводит его в такое бешенство.
Зайка наблюдает за Ольгой – она покачивает ногой, потягивает виски. Он доливает в кружку остатки водки. Ну вот, прикончил бутылку – и в голове сразу родилась светлая мыслишка. Он вдруг говорит:
– А ты, случаем, не помогаешь Федьке Африканцу китайское говно толкать?
Ольга на долю секунды замирает, сжимая пальцами стакан. За кого она так перепугалась: за себя или за Африканца? У Зайки все всегда сходится, как пазл. Он встает, накидывает свою куртку полярника с меховой опушкой.
– За что ты так со мной? – Она с обидой захлопывает ноутбук.
– А ты думала как? Я все вижу. За Федьку трясешься? Дупло у тебя чешется? Или что там у тебя, хлюпалка? Жареным пахнет, Олька, жареным.
Зайка, безносый и ужасный, усмехается и уходит – нужно впасть в спячку на двенадцать часов. За двенадцать часов мир, авось, без него не рухнет.
Зайка спит и не знает, что творится в его квартале. В полдень от булочной на Галковского отъезжает старенький фургон Мэй. Мэй едет на Морской проспект, в спешке, ломая ногти на оставшихся пальцах, собирает вещи, бросает квартиру. Здесь будто Мамай прошел. Выбегает из парадной с узлами, закидывает их в фургон, прыгает за руль и исчезает из русской части квартала навсегда. Тем же вечером колченогий Тулуз Лотрек ползает в Пехотном, бледный, как гнида, хватает за ноги прохожих и ревет – словно ему кто сунул в кишки китайский прямой меч цзянь. Просравшись кровавым поносом, Лотрек укладывается на мостовую – подыхать. Сердобольные местные старики тащат его в больничку. И там врачи всю ночь вливают в него литры воды и солевое слабительное. К утру бледный Лотрек возвещает о своем возвращении с того света едва слышным, но ужасным ругательством. Печень у Лотрека оказалась бычьей. Бычья печень – надежное средство против крысиного яда. Это они, коварные китайцы, завезли в квартал 20/20 традицию травить людей родентицидами. Подмешать отраву для грызунов в еду врагу – будничное дело для Поднебесной, жуй, хомячок.
* * *
Гробин подходит к реке. Доходит до середины Канаткина моста. Смотрит на лед, весь в неподвижных, острых, как бритвы, торосах. Раскладывает этюдник. Над ним небо цвета не стиранной с сотворения мира рубахи господа. Под ним семь метров высоты судоходного пролета. На нем серая куртка, вся в пятнах масляной краски. Полусгнившие ботинки. Засаленная черная вязаная шапка сдвинута на затылок. На нем такая дрянь и рвань, что самому господу стыдно. А ему плевать. Он, весь продрогший, будет стоять тут, на мосту, пачкая холст, несколько часов. Может, будет писать пеструю индусскую свадьбу на том берегу. А может, солнце и лед. Будет глотать ветер и табачный дым. Не уйдет, пока сами собой не иссякнут, не перестанут переть и переть судорожные мазки. Сегодня у него особенный холст. В последний слой грунта добавлена акриловая краска холодно-серого, металлического оттенка. Пусть светит сквозь все прорехи мироздания этот льдистый беспощадный свет. Пусть знают все сукины дети на земле: спасения не будет, пора сказать за все «спасибо» накуренному марсианской коноплей боженьке и сдохнуть.
Неделю назад он занял денег у Ольги и купил пушку у еврея Шульмановича, что держит ломбард у церкви на Притыковской. С этой тяжестью в кармане ему отчего-то легче жить. Начинаешь понимать, что из этого мира есть простой и достойный выход.
Почти весь март он не притрагивался к кистям, не гнал абсент из настоянного на полыни самогона. Он сидел в чайхане и напивался как проклятый. А Борис ревел ему в ухо: «Хочешь, прямо сейчас пойду и приведу ее к тебе?»
«За что ты со мной так, за что?» – засыпая в одиночестве на продавленном матрасе, шептал он потолку. Он уже делал в этой жизни все: резал вены, вставил кольцо в ухо, отрастил бороду. Что, что еще ему сделать, чтобы забыть?
Два дня назад назад в чайхане напился до того, что увел с собой шлюху. И пока она в подворотне расстегивала пуговицы и оголяла сосцы, он вдруг разрыдался. Ему до того стало жалко ее, с белесыми бровями и ресницами, до того стало жалко всего: разбитой бутылки в арке подворотни, целлофанового пакета, что, шурша, воспарил на ветру и опустился в слякоть, – до того жалко, что он достал все деньги, что при себе были, сунул ей в руку и ушел. В подворотне на корточках она деловито их пересчитала, сунула за пазуху и застегнула все свои пуговицы.
Гробин шел куда-то, пошатываясь и утирая слезы рукавом. Выронил пушку из кармана. Трясущейся рукой поднял. Предохранитель был снят. А он так и сунул обратно в карман. Какие-то сумрачные боги охраняли его. Смотрели с Луны, с Марса, с Юпитера и Сатурна. Прятали его в столбах мартовской метели. А он все никак не мог решить ужасную дилемму – убить ему Африканца или себя. А может быть, бедную рыжую Ло? Мир полон гнилого ветра, костров, крыс и подонков. Рыжеволосой и бледной, как снег, в нем не место. И он отправился к Сатанову – проверить, жив ли тот или уже лежит засохшей мумией на своем тюфяке под негреющей батареей.
Все, что держит Гробина в этом мире, – токсичный запах растворителя и масляной краски. Только это. Въелось в душу. Электрическим током течет по нейронам мозга, пробуждая рефлексы. Ведь мозг давно, уже много-много лет, реагирует на малейший ветерок оттуда. Ветерок приходит – волосы шевелятся на голове. И тогда позарез нужна плоская жесткая кисть, нужен смолистый запах даммарного лака, нужны свинцовые тубы с красками, что пахнут льняным маслом и черт знает еще чем – как будто камнем, что нагрелся на солнце. Все сразу, все запахи мира, все его цвета становятся нужны. Чем напряженнее пахнет краска, тем лучше. Краска без запаха – говно. От нее тускнеют холсты. Он знает, он продал душу за все это.