Ярцагумбу - Алла Татарикова-Карпенко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Ясно. Не влюбиться ты в нее не мог, – констатировал один со знанием дела.
– Не мог, – согласился другой.
– Почему не женился? Почему другому жениться позволил?
– Причин много. И не хотела она за русского. Ни за меня, ни за кого-то другого.
– Вот странно. Она же русская наполовину, по отцу! – опять недоумевал младший.
– И что? – усмехался старший.
– Ну подожди так, кем же она себя ощущает? Русской? Немкой? Кашубкой?
– Полькой. Как же иначе? – Борис усмехнулся. – А представь себе, все ее детство ей кашубская бабушка рассказывала, что во время войны немцы тут не зверствовали. Добрыми были. Они же дома себя чувствовали, привычно соседствовали с поляками в вольном городе Данциге. Это сейчас здесь Германию ненавидят, всё свою самостийность и незгинелость сами себе доказывают. Право на город, на историю. Тогда по-другому было. А русские освободители пришли, город немецким воспринимали, с ненавистью к людям относились, как к фашистам. Бывали и жестокости, и бесчинства. К тому же именно русские Гданьск в ноль разбомбили, прежде чем город у немцев отбить. Здесь же сплошные руины были. Вся эта средневековая и маньеристская красота – восстановление. Это наш Кёниг 25 лет только дорушивали до основанья, а затем ничего путного не построили. Что после бомбежек уцелело, из ненависти к немецко-фашистскому прошлому в мирное время взрывали и по кирпичику, по булыжничку растаскивали. И сейчас остатки по области гибнут, «руинируются». Здесь иначе. Здесь свой город любят, ничего не скажешь.
– Жуть какая-то, – смотрел в сторону Дан. Борис не поймал его взгляда, не понял неопределенной интонации.
– Жуть? Ты о чем?
– Об Элзе, – выдохнул парень.
– Жуть у Элзы в душе. – Борис сделал большой глоток. Глядя на дно стакана внятно произнес: – Дед ее нацистом был. Офицер СС в высоком чине, ни много ни мало. В самом конце войны ранен во время бомбежки, в госпитале умер. Вот такие подробности.
Дан долго молчал. Сцены из прошедших месяцев врывались в сознание пятнами, вертелись, неразгаданные, сменялись другими, жуткими, чувственными. Невнятное объяснение происходившему брезжило, но, не проявившись, рассыпалось. Больше всего Дану хотелось спросить Бориса, постоянно ли Элза играет в игры, подобные той, в какую втянула его. Но тут же становилось ясно, что вопрос глуп и не в постоянстве дело. Ответы роились и складывались в единый ее облик, вмещающий в себя разнообразие ее ипостасей, притягательность и великую ее печаль. Безысходность.
Наконец Дан вернулся:
– Ты ее всерьез любишь? И на что ты рассчитываешь?.. Прости.
Борис, будто не слыша вопроса, почти сразу произнес с заботливой интонацией старшего, дающего младшему добрый совет:
– Данила, ты знаешь что, прямо сейчас шуруй на автобусную станцию и – домой, в Кёниг, к маме. Приключение окончено. Смирись.
Дан вернулся к костелу Пресвятой Девы Марии. Крошечным зернышком вкатил его ветер в тело громады. Не надавили внутренние контрфорсы, не принизили, не размельчили человека высота и бездонность средневекового чуда. Но освободили его те пространства от стыда и боли, поразив своим постоянным величием, строгостью и покоем.
Дан поплутал по переулкам в противоположную реке сторону, потом повернул назад. Он брел сквозь серый вечерний ветер по Длугой улице в сторону реки, направляясь к Журавлю, протянувшему красный кирпичный старинный клюв свой над Молтавой, к тому кафе, где была разыграна первая сцена его истории. Дорога казалась действительно долгой, никак не хотела кончаться, ставила все более плотные ветряные заслоны. Он бережно нес вдоль сопротивляющейся улицы свое желание занять свободное место где-нибудь в уголке, подальше от барной стойки, заказать кофе. Вернуть тот знакомый горьковатый запах, те звуки легкого касания чашечек о блюдца.
Он замер в дверном проеме: за столиком, в двух шагах от него, пристально глядя в глаза хорошенькой, коротко стриженой девушке, поджигала сигарету зрелая шатенка с роскошной грудью под гипюровой темной облегающей блузой. Дан отшатнулся, затем подался вперед, вгляделся сквозь наплывающие дымные пенки. Элза? Напротив – стриженая девочка вертелась на стуле, по-рыбьи раскрывала рот, будто задыхаясь, широко улыбалась и щурилась, морщила носик, стараясь понравиться даме, и та положила на ее запястье длинные свои пальцы, успокаивая и поддерживая взволнованную визави.
Он шел в сторону вокзала. Ветер стих и сменился острой щетинкой дождя, рисующего частые штрихи по пятнам света от фонарей, теперь сырых и тусклых.
Все та же пара дежурящих в здании вокзала полицейских – пузатенький и рыжий не обратили особого внимания на хорошо одетого, но промокшего до нитки пассажира с молодежным рюкзачком в руках.
На стене пассажирского зала по-прежнему белел экран, теперь пустой и бессмысленный, будто в ожидании, когда наконец на нем кто-то появится, двинется, улыбнется, а может быть, уснет, сидя в кресле.
Дан, не замедляя шага, миновал полупустые ряды неудобных диванов, и тех, кто на них дремал, читал, беседовал между собой и, почти дойдя до стены, еще ускорил движение, приложил незнакомое ему самому, найденное где-то в запасниках возможностей усилие, приподнялся над полом, завис и легко вошел в пространство экрана.
От Нари пришло сообщение: «Душа не имеет пола. Различия мужчины и женщины – в теле и разуме». Сандра подумала, что это – высокая мудрость, абсолютно точное определение. Однако в голову ей не приходило ничего достойного, соответствующего, и она не ответила. Ей привиделась Нари в привычном окружении подружек, среднеполых шлюх, выскакивающих силиконовыми прелестями из своих пестрых одежек, их раскрашенные поддельные мордочки, душные ароматы, суета, и ей стало неловко оттого, что на расстоянии необходимый для подобных воспоминаний флер пробился дырами, помутнел и обвис, переродился в дешевую тряпицу, та заплясала, запрыгала нелепо, безобразно. Сандре захотелось потерять, нечаянно выбросить из памяти ту ночь на Walking street, как выбрасывают из кошелька ненужный, машинально запихнутый туда раньше автобусный билетик. Пожалуй, теперь ей хотелось забыть и о самой Нари. Неловкое, досадное чувство, осадок, как от чего-то постыдного, жалкого – всё, что возникало в сознании при мысли о ней, всё, что осталось.
Вечерами хорошенькая молодая особа и высокий, сухой пожилой человек усаживались под цветущей розовым и белым плюмерией, беседовали, очищая ножом от толстой, брызжущей горьким фиолетовым соком кожуры плоды мангустина и рассасывали его свежую белую мякоть, придавливая, сжимая между языком и небом сладкую волокнистую ткань, прежде чем проглотить.
– Знаешь, я, кажется, поняла одну очень важную вещь, – щебетала Сандра. – Раньше я никак не могла принять в буддизме то, что индивид, перевоплощаясь, не помнит своей предыдущей жизни. Не помнит себя. Осознает себя только в сиюминутном, теперешнем мире. Человек не чувствует продлённости, многократности своего существования. Получается, что он только здесь, только теперь. Если он живет многожды, для чего лишен памяти прошлых жизней? В чем тут мудрость? В чем логика? А теперь через Майринка, через его «Ангела западного окна» я пришла к пониманию: помнит себя в прошлых жизнях тот, кто обрел Просветление, Знание. Всеобъемлющее Знание. А вместе с ним и знание о себе. Полное. Мгновенно. Может быть, все, умерев, обретают это Знание? Каждый, переступивший грань материального бытия. Вот умер, и – ррраз! И – помню! – знаю всё! И – свобода! Ведь несвобода возможна только, когда есть некие границы. Любая сила сдерживающая, не пускающая видеть дальше, двигаться, ощущать глубже, шире. А тут – безмерность! Во всех смыслах! Аж дух захватывает, когда пытаешься представить эту абсолютную свободу, безграничье. – У Александры, как в испуге, расширились зрачки, она улыбалась неуверенно, ее взбудораженность смутила Старика, но он скрыл это: