Слушай Луну - Майкл Морпурго
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я больше не напевала мою мелодию луне, потому что луна не показывалась, а если я пыталась петь, то вместо музыки выходили всхлипы, а то и рыдания. Я изо всех сил старалась не плакать не потому, что пыталась быть храброй – какая там храбрость, когда мной уже давным-давно овладело чувство отчаяния, – но потому, что знала: стоит мне только начать рыдать, как очень скоро меня скрутит кашель, который привязался ко мне и никак не желал проходить и от которого я содрогалась всем телом.
Не знаю, сколько прошло дней и ночей, но однажды ночью, когда я лежала в своем укрытии, пытаясь укачать себя, чтобы уснуть и больше не кашлять, пытаясь забыть об исцарапанных ногах, о пульсирующей боли в лодыжке, вдруг разразилась страшная гроза, ветер завыл в трубе, засверкали молнии, превращая ночь вокруг меня в день. До этого момента мне в моем очаге было достаточно сухо, но теперь дождь и ветер залетали внутрь, и я совсем забилась в угол, под каменный козырек, где можно было хоть как-то укрыться от непогоды. Там я и сидела, съежившись, под одеялом, подтянув колени к груди и крепко прижимая к себе своего мишку, и пыталась унять душивший меня мучительный кашель. Надсаженная грудь болела, ободранное горло саднило. Насмерть измученная, я, видимо, в конце концов провалилась в сон.
Проснулась я от звука бегущей воды. Потом, когда сверкнула молния, я ее увидела. Вода лилась из дымохода в очаг бурным потоком. Я немедленно сообразила, что́ нужно сделать. Я схватила свою фляжку, которую хранила на полке над очагом, отвинтила крышку и подставила ее под струю воды. Когда фляга наполнилась, я приникла к ней и пила, пока могла, потом вновь наполнила фляжку. На этот раз я дала себе слово, что буду экономить воду, растягивать, чтобы хватило как можно на дольше, буду вести себя разумно. И я сдержала слово, именно так и поступила. Но после той грозы дождя потом не было больше довольно долго, и вскоре моя фляжка снова опустела, а лужи высохли на солнце. Лодыжка моя теперь переливалась всеми цветами заката. Я часто разглядывала ее. Я очень ею гордилась, и опухоль со временем слегка спала. Теперь я даже могла на нее наступать, но по-прежнему не в полную силу.
Та ночь, когда была гроза, стала последней, которую я толком помню. Все, что происходило после нее, слилось в моем сознании в бесконечные дни, перетекающие из одного в другой. Я слишком ослабела, чтобы забраться на скалу или продолжать поиски колодца, и ограничивалась тем, что часами просиживала в дюнах, высматривая, не проплывет ли мимо рыбачья лодка. Они проплывали, но всякий раз очень далеко. Мне удавалось ловить на отмелях небольших крабов и собирать на камнях моллюсков, из которых я потом выедала студенистую желтоватую плоть. Порой я натыкалась на птичьи гнезда и лакомилась яйцами. Для меня это был настоящий пир. Потом мне часто становилось плохо. Помню, как часами лежала в очаге, скорчившись, держась за живот и постанывая от боли. Иногда снова шел дождь, правда, у меня больше ни разу не вышло наполнить мою фляжку доверху, но, видимо, мне все же удавалось каким-то образом набирать достаточно воды, чтобы продержаться до следующего раза. Я всегда старалась оставить небольшой запас воды на донышке фляги до следующего дождя, никогда не выпивать все.
Под конец у меня не осталось уже ни сил, ни желания куда-то выбираться из очага. Я готова была сдаться. Я это сознавала, и мне было все равно. Вся надежда на выживание, вся надежда на спасение меня покинула. Временами мне чудилось, что я тону в безбрежных волнах печали. Мне не то чтобы незачем больше было жить, скорее я осознала, что жить я не буду. Лежа клубочком в своем очаге, я частенько думала, что лучше бы мне было тогда соскользнуть с крышки рояля в море. Так было бы быстрее. А не медленно, мучительно и печально, как сейчас.
Были моменты, когда начинало пригревать солнце, и под его лучами холод и печаль на время отступали. Тогда я радовалась тому, что все еще жива, и почти верила, что, пока теплится жизнь, теплится надежда. Видимо, я изо всех сил цеплялась за эти последние остатки надежды, понемножку пила воду, поэтому и оставалась еще в живых в тот день, когда услышала чей-то голос, раздавшийся где-то вдалеке, и шаги, приближавшиеся к дому, а потом увидела мальчика, который склонился надо мной и протянул мне руку. Когда он заговорил, его слова, казалось, донеслись откуда-то из другого мира.
Архипелаг Силли. Октябрь 1915 года
Вскоре Альфи убедился, что Люси знает весь остров как свои пять пальцев. Она носилась по тропинкам и скакала в зарослях вереска, а он повсюду следовал за ней как приклеенный. Но все его мысли крутились вокруг слов, которые произнесла Люси. «Wasser» и «gut». Это были не английские слова. Да, они были отдаленно похожи на английские, но английскими не были. Альфи понимал, что это значит – что все были правы. Люси – немка. Теперь в этом не могло быть никаких сомнений, как бы трудно ему ни было в это поверить. Все слова, которые он слышал от нее, могли быть немецкими и, наверное, немецкими и были. Да не наверное, а точно. Чем больше он об этом думал, тем сильнее в этом убеждался.
Словно дикая козочка, Люси перепрыгивала с камня на камень и скакала по отмелям. Альфи следовал за ней повсюду, куда бы она ни шла, – а угнаться за ней оказалось не так-то просто. Он и не догадывался, что она может быть такой проворной, такой быстроногой. Задыхаясь от восторга, она будто бы на каждом шагу делала все новые и новые открытия, точно ищейка, напавшая на след, ищущая и отыскивающая. И едва ли не каждое такое открытие заставляло ее разыгрывать маленькую сценку – пантомимой и жестами, – смысл которых начисто ускользал от Альфи и ставил его в тупик.
И все же она – Альфи видел это – старалась так усердно, как никогда прежде, пытаясь произнести слова, которые упорно не желали выговариваться как положено, и помогая себе отчаянной жестикуляцией. Все эти гортанные звуки и прищелкивания языком напомнили Альфи старую мамашу Стеббингс из Атлантик-Коттеджа с Галечного берега – она появилась на свет глухой, да еще и с волчьей пастью. Никто не понимал ни слова из того, что она говорила. Она тоже изъяснялась при помощи взглядов и жестов, но Альфи все равно никогда толком не разбирал, что она пытается до него донести. Беда была в том, что старая мамаша Стеббингс начинала злиться, если ее не понимали, и тогда волей-неволей приходилось давать деру, из-за чего она злилась еще больше.
С Люси дело обстояло иначе. Она не злилась, а просто пыталась донести свою мысль снова и снова, и потом в случае с Люси Альфи очень хотелось понять, что она пытается ему втолковать, подбодрить ее не бросать попыток.
Это было довольно нелегко и сбивало с толку, потому что истории, которые она пыталась ему рассказать, насколько он вообще был способен их разобрать, были никак не связаны друг с другом и напоминали скорее разрозненные кусочки головоломки. В одну минуту она тыкала на море, в сторону маяка на острове Раунд. Потом, поджав ноги, усаживалась на песок и принималась рисовать нечто похожее на огурец. А в следующий миг уже хватала ракушку и изображала, будто поедает ее.
Потом, снова вскочив на ноги и схватив его за руку, она потащила его обратно к чумному бараку, а там принялась тыкать в разбросанные повсюду пустые ракушки, после чего повалилась на пол перед камином и, схватившись за живот, начала стонать, явно изображая, что ей очень худо. Миг спустя, заметив на вершине трубы чайку, она взвилась на ноги и, сердито размахивая руками, принялась швырять в нее камнями. Обнаружив в зарослях папоротника старую палку, похожую на кусок плавника, она принялась хромать, точь-в-точь как дядя Билли, когда изображал из себя Джона Сильвера, – при чем тут вообще дядя Билли, Альфи понимать решительно отказывался. После этого она вновь выскочила из чумного барака и помчалась по тропинке, но в следующий же миг неожиданно рухнула на четвереньки и стала делать вид, что по-собачьи лакает из лужи, и все это сопровождалось бурными жестами и потоком нечленораздельных звуков, которые больше всего напоминали бульканье.