Праздник лишних орлов - Александр Бушковский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Дальше меня раздражает то, что надо ехать по городу в машине, за рулем, делать какие-то сопутствующие дела, например закинуть жену на работу или погрузить в багажник сто кирпичей, а мне бы хотелось, чтобы они уже были сделаны. Раздражает собственная лень. И того не понимаю, что должен бы я быть доволен отсутствием в моей жизни начальников, наличием любимой жены, любимой работы и даже просто машины, а еще возможностью обо всем этом написать.
Я недоволен тем, что не могу уделить своей писанине столько времени, сколько желаю, а на работе недоволен тем, что у меня иногда не получается так же лихо лепить кирпичи, как у моего напарника Паши. Да он еще и курит каждые двадцать минут, а я вот бросил, и все равно он быстрее и ровнее кладет печь, и дым сигаретный меня волнует и раздражает.
А уж если у меня что-то не получается, то тут я не раздражаюсь, а просто выхожу из себя, матерюсь, пинаю сапогами картонные коробки, зарекаюсь больше так не делать и все равно делаю, и это ужас как меня раздражает.
Вечером я приезжаю домой уставший, как охотничья собака, и толкаю внутрь себя еду (очень, кстати, ничего… да чего там, вкусную). Жена предлагает, видя, что я раздражен: «Может, по бокальчику винца?» – «Нет, – говорю я, – вина не хочу, осталась ли там водка?» – «Есть одоночек», – улыбается она, и я раздражаюсь, что очень этому рад. Зарекался же не выпивать на неделе!
Потом я сажусь за компьютер и понимаю, что сил думать и поймать кураж уже нет, раздражаюсь по этому поводу, ставлю будильник на пять утра и ложусь.
Без пяти пять я просыпаюсь, раздражаюсь, что можно было спать еще целых пять минут и выловить что-нибудь в тонком сне, встаю, беру ноутбук и иду на кухню. По пути раздражаюсь, что до сих пор не сделал себе из шестиметровой лоджии кабинета с письменным столом, чернильницей и креслом-качалкой, кормлю кошку и сажусь за кухонный. Круглый, в общем, довольно удобный. В конце концов, привычно.
День начинается с солнечных бликов. С машин за окном. Я слышу их, но не слушаю, стараясь мягче бить по клавишам и никого не разбудить. Жизнь ужасно хороша. При желании это тоже может раздражать.
Давным-давно, еще позапрошлой зимой, мы были в гостях в Финляндии и сидели за столом с финскими писателями. Хорошая подобралась компания, к концу вечера все понимали друг друга без переводчика. Говорили о рыбалке, об охоте, о службе в армии, о женщинах и водке. Одним словом, о смысле жизни. Показывали друг другу ножички, фляжки, татуировки. Тут наш водитель, Раймо, бывший солдат финского спецназа, и произнес, глядя на всех влюбленными глазами:
– Вы не русские, а мы не финны. Это кто-то другие финны или русские, а мы здесь все – северные индейцы…
Тут я и вспомнил эти сказки.
– Ты чё, богу веришь, что ли?
– Да не. Не пойму, что ему от меня надо, вот особо и не верю…
В наш язык понятие «индеец» ввел Дядюшка Хук, когда мы с ним сидели на берегу, на стволе упавшей в воду осины, и курили. Эту осину прошлой осенью свалили бобры, зимой ее крона вмерзла в лед, и зайцы сгрызли с веток всю кору добела. А теперь осина была похожа на скелет огромной рыбы, чем сильно нравилась Дядюшке. Сидели мы и глядели на кубаса наших сетей, а далеко в озере, за солнечной рябью, темнели скалы-острова. Времени у нас хватало, также и табака. Тут Дядюшка Хук, щурясь на эти острова, оскалил железные зубы и говорит:
– Как-то раз мы с мужиками застряли на этих камнях аж на неделю. Ждали корюху, за ней сига, а тут сивер как задует с берега – караул! До дому не добраться, сети не спохожать, ну и сидели коптились у костра, последний хрен без соли доедали… Вот те двое – индейцы так индейцы! Я по берегу хожу-брожу, плавник собираю промеж камней. Дров-то нету, деревья на камнях посреди озера не растут. Один, Митрофан, мне и кричит. «Крюк! – кричит. – Иди гуся лопать!» Сам ухмыляется. Какого, мыслю, гуся? Откуда? Я бы видел… Но сам радуюсь: есть-то охота. А тут гусь! Подхожу к костру: у них в котелке чайка варится! Ощипана, конечно, без головы, без лап, без требухи, но уж чайку я от гуся как-нибудь да отличу… И они знают это и лыбятся.
«Как взяли?» – спрашиваю. Ружье-то ведь у меня, и патроны наперечет. Четыре штуки. По одному на троих, и псу нашему, Кузьме, последний. Да ты не думай, не в смысле застрелиться, просто каждый имеет свой равный шанс мяса добыть. И Кузю даже в самом крайнем случае вряд ли кто стал бы стрелять. Он умный, сам как индеец. Сразу почуял бы, удрал бы куда-нибудь на северную сторону. Они мне отвечают: «Корюшину насадили на крючок, кинули ей, она на лету и заглотила. Мы ее подтянули и голову отвинтили. Только вот соли нет! И хлеба тоже… Ну а вместо табака можно водоросли курить, щас насушим на сковороде…» Во как!..
Это еще что… Они, представь, утром иногда в деревне с похмелья просыпаются, денег нет, и прямо в кедах идут в лес, на болото, клюкву собирать. На улице ноль, снег с дождем и ветер. С моря. Митрофан в коротком дерматине поверх тельника, а баба его в болоньевых сапожках. Фиолетовых. С прошлого века. Она еще и губы на ходу подкрашивает. Идут за четыре километра от деревни, за полчаса набирают ведро клюквы и несут обратно сдавать. Меняют на пол-литра спирта. Спирт резиновый, качество ни к черту. И давай дальше праздновать. «Что за праздник?» – спрашиваю. «А живы – вот и праздник!» – отвечают. Пьют. Закусывают хлебом. Хлеб, слава богу, есть. Картошка, морковка тоже. Луку маленько теща дала… Вот так вот.
…Короче, съели чаечку без соли, без луку, без хлеба. Ножами разрезали, пока горячая, кровь пока не сгустела. Воду из котелка выпили. Рыбой воняет. Больше-то выпить для сугреву нечего. Кости Кузьме отдали. Про того потом отдельно расскажу. Лодку от воды к самому костру затянули и перевернули, чтоб от дождя прятаться. Хорошо, на девятый день ветер стих и сети мы сняли. Хоть маленько добычи и скиситали, все равно целую лодку рыбы домой приперли. Мужики эти, Митрофан и Иннокентий, два брата-индейца, самые главные люди в деревне во время нереста. Как Свинету и Чингачпук. Или как два Овцеолы, вождя семиногов. Потому что где другие деревенские мужики мешок рыбы наловят, эти двое – мешков пять-шесть хапнут. С детства в лесу да на озере трутся. Папаша их приучил, а сам без вести пропал, как путний индеец. От него они все нужные места знают, а еще и слово рыбьему хозяину. Говорят, папку ихнего хозяин за это и забрал. За то, что слово выдал. Хозяин редко кому слово открывает, и говорить никому нельзя, даже родным сынкам. Вот они и не говорят никому. Вся деревня перед ними шапки ломает, а они пьяные, щедрые! Старухам мелочь рыбью из лодки прямо ведром черпают, бесплатно. Или достанут из-под ремня бутыль с огненной водой и предложат участковому освежиться, от чистого сердца. Прямо из горлышка. Тот руками отмахивается, даже не ругает. А как нерест кончится – опять они Митроха и Кеша… Потом по первому льду еще половят от души, тут в деревне снова по отчеству их величают. После глухозимье наступает, рыба не шевелится, в лесу холодно, деревья звенят, ловить нечего. Они – на снегоборьбу. Это на железной дороге, на разъезде, начальство нанимает таких вот индейцев снег с путей чистить. Работа тяжкая, снегу по три метра валит. Не то что в Киеве. Павел Корчагин на узкоколейке отдыхает. Платят копейки, а тем деваться некуда. Вот до весны там в снегах они норы и роют. Поезда в таких тоннелях, аж по крышу спрятавшись, ходят, до самого апреля. Потом солнышко на лето поворачивает, они лопаты бросают и опять в лес да на озеро. Сети, мережи, капканы. Воля… И так до новой снегоборьбы. Вон оно как…