Грань - Михаил Щукин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– А? – не понял Степан.
– Конец комедии. Движемся к общему безумию. Рубим сук, на котором сидим, и победно рапортуем, на сколько сантиметров вперед продвинулись. Естественно, еще немножко времени – и будем за это рассчитываться. В деталях пока неизвестно, но суть можно предположить в общих чертах. Ты Библию, конечно, не читал. А зря. Любопытная штука. Так вот, в Библии, в «Откровении святого Иоанна Богослова», или, иными словами, в «Апокалипсисе», сказано: «И семь Ангелов, имеющие семь труб, приготовились трубить. Первый Ангел вострубил, и сделались град и огонь, смешанные с кровью, и пали на землю; и третья часть дерев сгорела, и вся трава зеленая сгорела. Второй Ангел вострубил, и как бы большая гора, пылающая огнем, низверглась в море; и третья часть моря сделалась кровью…» Забыл дальше, но вот конец: «И видел я и слышал одного Ангела, летящего посреди неба и говорящего громким голосом: горе, горе, горе живущим на земле от остальных трубных голосов, трех Ангелов, которые будут трубить!» А? Чем не нынешне-будущая картина? Так что переменить что-то – бесполезно. Переменятся люди тогда, когда их шарахнет. И заканчивай эту смешную войну. Целей будешь. – Врач глянул на часы. – О, брат, заговорились мы с тобой, а мне еще в стационар надо. Давай раскланяемся.
Железный вал и маленький человечек. А как же тогда быть с голубенькими глазенками сына? Как же забыть про них и бросить под железный вал? Ведь они, эти глазенки, не виноваты ни в чем, почему они должны расплачиваться за чужие грехи? Нет, не верил Степан врачу, не верил и видел, что тот лукавит, красуется, произнося страшные слова.
– Все, брат, я опаздываю.
– А справка?
– Слушай, да ты ничего не понял! Я тебе могу только один диагноз поставить – социальная шизофрения. Повторить? Со-ци-аль-ная ши-зо-фре-ни-я. Это когда катит вал, а перед ним стоит человечек, растопырил ручонки и кричит: не надо! Но эта шизофрения к медицине не относится. Да и не могу я тебе справку дать, по нашим правилам она только по требованию определенных органов выдается.
Врач смотрел на Степана, как на неразумного ребенка, довольный тем, что сказал, и тем, что он вот так жестко видит мир, его сегодняшний и завтрашний день. А ведь врет, все врет. Степан подался вперед и хриплым голосом спросил:
– Знаешь, что такое перо?
– Ну, перо, перо, пишут пером, – хохотнул врач.
– Пером зэки ножик называют. – Степан наклонился и резко сунул руку к голенищу сапога. – Я вот его достану и пырну тебя в бочину. А? В угол загоню и пырну.
Врач отшагнул к подоконнику, заерзал, растерянно улыбаясь и кося взгляд на руку у голенища. Верил и не верил. Степан сунул пальцы за голенище, и врач дернулся.
– Эх ты, философ! Конец же света, сам говорил, чего трепыхаться? А затрепыхался! Жить-то охота. И все умствования – псу под хвост, сразу позабыл. Ладно, живи, баклань дальше. – Он плюнул и вышел.
Тот же ласковый денек плыл над поселком. Где-то неподалеку продолжал орать, срывая голос, петух.
Дома, едва Степан перешагнул порог, грянул шумный скандал. Начала его Лиза, начала яростно и заполошно. Услышав стук двери, выбежала из комнаты на кухню, покраснела до самой шеи и закричала, размахивая руками и подстегивая саму себя своим криком. Степан глядел на жену – да Лиза ли это?! – и не мог понять ни одного слова. А Лиза, срываясь то и дело на визг, кричала о том, что вся деревня только о нем и говорит, что Степана называют дураком, что ей уже стыдно показаться на люди. Он отшатнулся. Уж с этой-то стороны, с домашней, никак не ожидал удара. Стянул теплые сапоги, повесил на вешалку полушубок и тихо, словно на ощупь, прошел к столу. Опустился на лавку, поднял глаза и снова подумал: да Лиза ли это? Нет, это была не она. Кричала, краснея лицом и размахивая руками, чужая женщина. Слова доходили туго. Слова такие:
– Самый умный нашелся! Да кому ты чего докажешь? Выгонят завтра с работы, и никуда не устроишься! На что жить будем? Пойми, дурак, тебе ли с ними связываться?!
Лиза уже плакала. Но продолжала кричать. И остановить ее сейчас, понимал Степан, невозможно. Он молчал и слушал. Из комнаты донесся прокуренный кашель Никифора Петровича и быстрый, свистящий шепот Анны Романовны – видно, она шикала на него, чтобы он не бухикал. Бедные старики! И они невольно вплелись в жесткий, царапающий клубок. Все они вплетены в него, все, живущие здесь. Никого клубок в стороне не оставил, всех зацепил и притянул к себе.
– Я запрещаю тебе! Слышишь?! Запрещаю! Никуда не ходи и не пиши! Я спокойной жизни хочу, как люди! Слышишь?!
– Как люди… – едва протянул сквозь стиснутые зубы Степан. – Как люди…
И глянул на часы. Старые ходики с облезлой гирькой и шишкинскими медведями на циферблате показывали половину седьмого. Так, полседьмого. Коптюгин обычно сидит в конторе до семи, а если кто подойдет, и он возьмется травить байки, то и до позднего вечера.
Степан рывком вскочил с лавки, сунул ноги в сапоги и сдернул с вешалки полушубок.
– И можешь не приходить! – как палкой ударило ему в спину.
– Лиза! Степан! – это уже кричали испуганными голосами, перебивая друг друга, старики. Но Степан и на их голоса не обернулся. Выскочил на улицу и побежал, хрустко обламывая подошвами унтов снег, оттаявший за день, а к вечеру успевший покрыться ледяной коркой.
Бежал не останавливаясь, не переводя дыхание. Вот и контора. В окнах горел свет. В узком коридоре Степан столкнулся с Алексеем Селивановым, откачнулся от него и распахнул легкую фанерную дверь коптюгинского кабинета. Коптюгин сидел за столом и, сложив губы трубочкой, писал какую-то бумагу. Большая лысина на затылке матово поблескивала под электрическим светом. На стук он поднял голову, увидел Степана и сморщился, будто ему прострелило больной зуб.
– Не морщись, Коптюгин, слушай, что я говорить буду. Шизиком вы меня с Пережогиным окрестили, на копейки вместо зарплаты спихнули, премии лишили, с работы, чую, скоро выгоните. А не жирно вам будет, не подавитесь?! Так вот, собирай завтра собрание. Будем при людях разговаривать. Я при всех скажу, какие вы есть деятели. Вот тогда посмотрим! Все не струсят!
Коптюгин снизу вверх посмотрел на Степана. Не было у него на лице обычного благодушия, не улыбался он и не приглашал, как раньше, сесть и покурить и баек своих тоже не рассказывал. Мягкое, круглое лицо враз отвердело, глаза не суетились, а смотрели прямо и отчужденно.
– Каждому терпенью, Берестов, конец приходит. Надоел ты мне. Аж печень вздувается. Я тебе устрою собранье, я тебе такое собранье устрою, что завоешь! Вот, видишь?! – Он схватил лежащий перед ним наполовину исписанный лист бумаги и сунул его к самому носу Степана. – Это коллективное письмо общего собрания. И там написано – просим соответствующие органы освободить нас от клеветника и жалобщика Берестова. Коллективное письмо! Чуешь?! Коллективное!
Степан рванул ворот полушубка, на пол с костяным стуком посыпались пуговицы. Наступая на них, он вплотную приблизился к столу, навис над Коптюгиным, злорадно отметив, как тот отпрянул от него и сжался в своем кресле. В третий раз за сегодняшний день с испугом шарахались от него люди, которых ему хотелось пришибить. Перегнулся через стол, почуяв кислый запах из чужого рта, и шепотом едва выдавил из себя: