Грань - Михаил Щукин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Старика Остальцова помнишь? На берегу жил, у Незнамовки. Два года назад умер. За девяносто уже было. Вот он и составил этот список. Теперь слушай. Первые двадцать восемь мужиков погибли в Гражданскую, при Колчаке. Дальше. Второй список. Двадцать четыре мужика. Раскулачены и сосланы в Нарым. Дальше. Восемнадцать человек. Забрали в тридцать седьмом году, и живым вернулся только один – Остальцов, который этот список и составил. Дальше. Шестьдесят девять человек война угробила. Он мне про каждого из них рассказывал, и что ни мужик, то прекрасный человек. Лучший, понимаешь! Лучшие в первую очередь гибнут. Теперь дальше слушай. Бородулиных ни в одном списке нет. Ни в одном! Те гибли, эти жили. Непотопляемые, как Ленечка, при любой погоде. Но им мало было выжить, они хотят и хорошо жить. А чтобы хорошо жить, им надо других подверстать под себя. И подверстывали. А тут еще и жизнь другая пошла – сытая. При сытой жизни человеку проще загнить. А мы, первое поколение, – сытое, мы ж ни войны, ни голодухи не знали, родились и потопали налегке, ничего не зная. Мы ж только сейчас начали умнеть, когда увидели – впереди пропасть. А я, Степа, этого не понимал даже тогда, когда на должность попал. Как все, так и я, вроде так и положено, ковры вот покупал, мебель, нравилось даже, власть нравилась, пока не доперло – а дальше что? Ну, купим еще по одному гарнитуру, еще одну должность получим, а в какую жизнь детей выпустим? В развал, в бардак? Я вот думаю, что эти ребята, о которых Серега рассказывал, уже начали долги платить за сытое время и за нас с тобой – тоже…
Николай внезапно замолчал, остановился, взял со стола тетрадку, закрыл ее и долго держал в руках, словно взвешивал. Тетрадка была тяжела, и он опустил руки.
Степан пытался обдумать, осмыслить сказанное Николаем, но у него ничего не получалось, не замыкалось в одно целое, а дробилось, мелькало кусками: тетрадка с фамилиями, Бородулин, Серега и Ленечка в одной палате, Саня, стоящий на коленях перед иконами, мертвый Юрка Чащин и черное личико Вали Важениной, первые морщинки на лице Лиды Шатохиной и громкий крик: «Чтоб ты сдох, ирод!» – и все это была жизнь, простая, обычная жизнь, над которой требовалось еще думать и думать, чтобы понять и постигнуть ее до конца, найти главный ответ – как жить, как к ней относиться. Отмахнуться и не искать этого ответа Степан уже не мог.
– Завтра со мной вместе пойдешь, я тебя по начальству представлять буду, – как уже о решенном заговорил Николай. – Ну а все остальные формальности потом. Там скажут, чего требуется.
– Подожди, – остановил его Степан. – Не все сразу. Мне еще в Шариху надо съездить, семью перевезти. Вот после Нового года и приду.
На том они и порешили.
Ночью, в теплой квартире Николая, под уютный храпоток хозяина и под метель, которая скребла сухим снегом по оконным стеклам, Степану снилась Шариха. Ее улицы были завалены сугробами. Он бродил по ним, проваливаясь по пояс, стучал в двери и в окна, но ему никто не открывал, как будто не осталось в деревне ни одного жителя. Степан кричал и просыпался от своего крика, шел на кухню, пил из-под крана холодную воду, курил, ложился на диван и, мгновенно задремывая, снова видел ту же самую улицу, заваленную сугробами, и слышал то же самое молчание в ответ на свои стуки и крики…
Тупое кольцо, наброшенное Пережогиным, туго сжималось и перехватывало горло, не давая дышать. Если не разорвать его, думал Степан, оно доведет свое дело до конца, не сжалится и обязательно задушит. Но еще оставалась, жила маленькая надежда, что все-таки поймут и помогут. И тогда он еще раз отправился в райцентр искать правду.
Под громкий хруп промерзлого с ночи снега добрался рано утром до зимника, уже почерневшего на взгорках, увидел тяжело выползающий из-за поворота КрАЗ и вскинул руку. Широкие колеса примяли ледяную корку и замерли. Чадные выхлопы висели в воздухе лохмотьями. Шофер, пожилой, грузный мужик в замасленной до блеска фуфайке, кивнул и открыл дверцу кабины. КрАЗ сдвинулся с места, и под колеса ему медленно и лениво поползла лента избитого, изработанного зимника. По правую и по левую сторону от него, накрытые оседающим снегом, выставив наружу голые сучья, валялись сосны, спиленные еще летом, когда пробивали просеку для зимника. Соснам этим была уготована одна участь – лежать до тех пор, пока не сгниют. На иных сучьях висела промасленная ветошь, на обочинах зимника валялись железяки, пустые бочки, вспоротые консервные банки с яркими когда-то, а теперь уже поблекшими наклейками. Жирно блестели в протаявших снежных ямах остатки костров, возле которых бедовали обломавшиеся шоферы, зияла пустым жерлом труба, и на ней, мелко перебирая тонкими лапками, попрыгивала синичка. КрАЗа, с ревом проходившего мимо, она уже не боялась, лишь вжимала головенку да вздыбливала на шее пух. И так километр за километром тянулся зимник, похожий на путь, по которому в беспорядке отступало побитое войско, бросая свое снаряжение и вооружение, торопясь побыстрее унести ноги. Нет, пожалуй, наоборот – наступало. Не оглядываясь, а целясь вперед и вперед.
Шофер попался молчаливый. Он крутил баранку, угрюмо вглядывался в дорогу, время от времени открывал стекло, кашлял и сплевывал на дорогу. Степану тоже было не до разговоров, и он, еще раз окинув взглядом обочину зимника, закрыл глаза. Глядеть ни на что не хотелось. Под ровный гул мотора он не заметил, как задремал. Очнулся от неожиданного вопроса шофера:
– Слышь, земеля, ты сам из Шарихи?
– А?
– Сам, говорю, откуда, из Шарихи?
Степан открыл глаза.
– Оттуда, а что?
– Да вот спросить хочу. Там, говорят, какой-то чудик нашему Пережогину войну объявил.
– Ну и…
– Ну и… – Шофер витиевато выматерился. – Ходил, говорят, ходил по конторам – правду искал, и шизанулся. В натуре шизиком стал. Сидит теперь день и ночь жалобы рисует. Байку травят или на самом деле? Мне и фамилию называли, выскочила из памяти. То ли Подберезов, то ли… нет, вышибло.
Дремоту со Степана как рукой сняло. Опять крепко сжатый пережогинский кулак замаячил перед глазами, и тупое, жесткое кольцо смыкалось на горле, еще одно усилие, последний жимок – и хрустнут шейные позвонки, вылезут из орбит слезящиеся глаза и красный, набухший язык вывалится из широко открытого, хрипящего рта… Степан уперся в скрипучую, продавленную спинку сиденья.
– Так ты знаешь его, нет? – переспросил шофер.
– Да слышал, – невнятно отозвался Степан, лихорадочно подыскивая ответ. – Только насчет шизо, кажется, лишку хватили. Нормальный мужик.
А сам, пока говорил, почти физически ощущал на горле тупое кольцо. Оно сдавливалось. Так вот почему в последнее время так загадочно и понимающе улыбаются ему в кабинетах! А как же улыбаться иначе, если сидит перед тобой и пытается что-то доказать шизик? Мало ли их, стукнутых из-за угла мешком?!
– Ну, если пока не шизик, – уверенно и зло заговорил шофер, – значит, сделают таким. Будет настоящим, без подмесу, или, того хуже, в психушку без пересадки.