Великая разруха. Воспоминания основателя партии кадетов. 1916-1926 - Павел Долгоруков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Утром в семь часов прогулка в садике перед домом. Здесь у забора, на улице колодец, где умываемся и берем воду для питья. Утром и вечером дают кипяток, и я завариваю в кружке свой чай. Позади дома на огороде ужасная яма-уборная, куда ходят по пять человек с конвойным. Так как заграничных газет нельзя было брать с собой на случай благополучного прохода в Россию, то бумаги никакой. Хата имела три комнаты: женская камера, маленькая прихожая, где дежурил красноармеец с винтовкой, мужская камера (дверей нет) и примыкающая к ней сзади комната караула, где нас ночью допрашивали, с плохо прикрывающейся, висящей на одной петле дверью. Грязь ужасна, ночью воздух отвратительный. Мне, как старику, уступили место на нарах у стенки в караульной. Лежали тесно, как сельди, большинство на полу, а также под нарами, – особо вшивое место. Выборный из арестованных староста (уволенный железнодорожный служащий) заведовал внутренним распорядком, подметанием и мытьем (женщины) полов, командированием на работы, когда поступало требование от начальства (большей частью уборка присутствия) и т. п. Продовольствия никакого не полагалось, а некоторые сидели десять дней и более и денег не имели. Имущие делились с неимущими и хоть скудно, хоть хлебом, но все кое-как кормились… Рядом была лавочка и кооператив, где можно было купить хлеб, яйца, колбасу, сало, табак. Доллары там принимались, но за них давали только 1 р. 50 коп., тогда как им цена около 2 р. Золотых я ни разу не видел, но говорят, что они ходили наравне с бумажными червонцами (10 р.), которых тоже не видел, вследствие ничтожных моих оборотов. Обращались бумажные рубли и полтинники, серебряные 20, 15 и 10 коп. с плохим каким-то оловянным звоном. Хоть в мою роль и не входило разыгрывать богача, но приходилось подкармливать неимущих. Красноармейцы постоянно обращались за табаком и спичками.
Большая часть моих товарищей (без кавычек) были молодые контрабандисты и перебежчики босяцкого типа в лохмотьях. Были и более зажиточного вида. Я своим видом не дисгармонировал со всей компанией. Некоторые профессионалы попадались по нескольку раз. Состав арестованных менялся: партиями, главным образом ночью, отсылались в Славуту или обратно в Польшу вновь пойманные. Особенно грубо красноармейцы обращались с контрабандистами: нередко попадало прикладами, если замешкаются или возражают. При допросе вновь приводимых – рукоприкладство, окрики и угрозы, слышимые сквозь плохо прикрывающуюся дверь и с моего места на нарах у стены караульной. По словам арестованных, избиение практикуется и в польских арестных.
Особенно сильно влетело молодому парню, убежавшему от уборной-ямы. Понятно озлобление стражи, так как дежурному красноармейцу грозило за побег два года тюрьмы, если бы его не поймали. Но из караульной парень вернулся как ни в чем не бывало и сейчас же стал крутить папироску: очевидно, бывалый. Когда его спохватились, красноармейцы сказали: «Ничего, через час поймаем». Была снаряжена погоня, и действительно часа через два его привели.
Сидели с нами и коммунисты, два чеха и один галичанин. Они тоже пробирались в Россию без паспорта. Красноармейцы объяснили мне, что в Россию пропускают лишь коммунистов с командировками партийных ячеек, а остальных высылают обратно: пусть работают у себя дома. В прошлом году еще, по их словам, всех перебежчиков пропускали в Россию, и будто за один год через европейскую границу прошло 950 тысяч человек (?). В этом же году большинство перебежчиков высылают обратно: «Когда нам плохо приходилось, где вы были? А теперь, когда мы окрепли, вы и переходите к нам». Очень много среди арестованных евреев, преимущественно бедных. По слухам, из России переезжают и переходят более зажиточные евреи.
Не только замечается массовое переселение в Россию русских с польской Волыни, но и евреев, а также среди арестованных перебежчиков встречались и поляки. Была, например, польская семья из мужа, жены и двоих малых детей из-под Вильны. Они там продали все имущество до посуды и подушек включительно, а теперь, пойманные на границе, препровождаются обратно в Польшу, где невозможно найти заработка вследствие кризиса.
Ужасное впечатление в Кривине, кроме тесноты, грязи и вони, производит и грубость красноармейцев. Матерщина, соединенная с богохульством, с упоминанием Христа и Богоматери висит в воздухе. Кроме дежурного, и другие красноармейцы снуют все время через нашу камеру в караульную. Особенно отличается шестнадцатилетний Сережка, маленького роста, винтовка которого со штыком на аршин выше его шлема, что производит карикатурное впечатление. Третье слово его – богохульство и матерщина, вошедшие в обиход его речи, а также постоянные насмешки и угроза прикладом. Сначала я его возненавидел, но потом, узнав, что он уж седьмой год при Красной армии, то есть с самой революции, поговорив с ним, когда он меня конвоировал, я его лишь искренне сожалел. Ведь он, дитя революции, попал в красноармейскую среду девятилетним ребенком. Из него, смышленого и бойкого малого, при других обстоятельствах мог бы выйти хороший русский парень.
Мне припомнились дети полков, которые совершали с полками поход, вместо того чтобы учиться в школе. Они, одетые в форму, играли в ужаснейшую игру – в войну; их ласкали, баловали и даже награждали Георгием.
Вряд ли те, которые уцелели, стали хорошими работниками и людьми от такого развращающего воспитания и игры с кровью… И если из них вышли мерзавцы, то они такие же без вины виноватые, как и отвратительный бедный Сережка.
Я на себе за все время не только не испытал рукоприкладства, но и грубости, и красноармейцы величали меня, кроме традиционного «товарища», «отцом» и «дедом». Мои товарищи по аресту во всем мне помогали, ухаживали за мной, называли меня дедушкой. Ведь, несмотря на то что мне под шестьдесят лет, я сходил за восьмидесятилетнего старика. Два раза мне хотели поцеловать руку, принимая за священника.
Очень трудно было всю неделю, без перерыва, не только на допросах, но и в течение всего дня играть роль. Ведь если бы я хоть раз сбился с тона глубокого старика и полуинтеллигента, то я пропал бы. Не только мы все время были на виду красноармейцев, но среди нас были и арестованные большевики. А как трудно было мучимому жаждой, когда приносили ведро с мутным кипятком, не побежать к нему со своей кружкой с засыпанным чаем, чтобы не остаться без кипятка, а ковылять к нему, покряхтывая. Но я сразу влег в мою роль и ни разу не сфальшивил. Труднее было держаться на допросах, когда более интеллигентные люди вас специально допытывали и сбивали.
После «обеда» (сухоедение из лавки) меня с проводником Петром вызвали в другое помещение ГПУ через улицу на допрос. С ним мы сговорились уже ранее, что отвечать по поводу совместного с ним путешествия. Это был самый трудный из трех допросов. Тот же следователь допрашивал меня около полутора часов. На все вопросы у меня были готовые подробные ответы согласно моей, еще в Париже составленной и написанной томской биографии. Около четверти часа он допытывался относительно злополучной записки с цифрами. Я упорно твердил, что это жид мне писал в Дубно при размене денег и что я в этих цифрах ничего не понимаю… Действительно, в Польше только что произведена была стабилизация валюты, и марки их сотнями тысяч и миллионами переведены на злоты и гроши, так что иностранцу с франками и долларами сначала трудно было ориентироваться.