Ева - Артуро Перес-Реверте
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Я тоже знаю о вас, – сказала она, сделав глоток. – И о том, что у вас творится. О тюрьмах, о трупах в придорожных канавах и у кладбищенских оград… И об агрессии франкистов и ваших друзей из Берлина и Рима.
Фалько глядел на нее едва ли не в изумлении:
– Немыслимо… Ты все еще веришь…
– Разумеется, верю, но сюда пришла не за тем, чтобы это обсуждать.
– А зачем?
Она коротко глянула на свой бокал, а потом с вызовом вскинула глаза на Фалько:
– Сама не знаю…
И снова понесла было бокал к губам, но и на этот раз не донесла:
– Наверно, есть между нами какая-то связь…
– Странно слышать это от тебя.
Ева поставила бокал.
– Я думала, мы никогда больше не увидимся.
– Я тоже. Там, на вокзале Коимбры, когда ты взглянула на меня в последний раз… Куда тебя увезли оттуда?
Она несколько мгновений колебалась, отвечать или нет. Потом кивнула, как бы приняв решение:
– На пароход – и во Францию. Там я приходила в себя. Потом вернулась в Испанию.
– И вижу, продвинулась по службе. Высоко взлетела, да? Операцию с золотом кому попало не поручат. Как я понял, руководишь этим делом ты.
Теперь Ева взглянула на него настороженно:
– Ты откуда это взял?
– Не помню… Отовсюду понемножку…
Она склонила голову набок, словно разглядывая узор на ковре.
– Не исключено, что меня отзовут в Москву, обвинят в контрреволюционной деятельности и отступничестве… Мы ведь не можем этого не учитывать, так?
– Ты серьезно? – искренне удивился Фалько.
Она молчала, глядя на него насмешливо и недоверчиво.
– Такое в самом деле происходит? – допытывался он. – Это не выдумки? Чистки? Истребление старой гвардии большевиков?
– Может быть… Не знаю.
– А ты-то в чем провинилась?
– Может быть, в том, что все еще не освободилась от буржуазных предрассудков и ставлю чувства выше идеи, способной сплотить человечество.
Фалько жестом попросил ее остановиться, чтобы он успел осмыслить сказанное.
– А что же тут плохого? – спросил он наконец.
– Тот, кто так поступает, виновен.
– Да в чем же?
– Он допускает ошибки, представляющие опасность для мировой революции… И объективно играет на руку фашизму.
Фалько не верил своим ушам:
– И ты что же – допускала такие ошибки?
Она негромко рассмеялась:
– Бывало… Вот тебя оставила в живых…
– Ты шутишь?
– Ну разумеется.
Она засмеялась, но тон был далеко не шутливый.
– О каких же ошибках ты говоришь? – спросил сбитый с толку Фалько.
– Я предоставляю партии определять это.
– И если придется, ты покорно поедешь в Москву?
Она окинула его долгим и пристальным взглядом. Как будто раздумывала, стоит ли продолжать этот разговор.
– Демократия – это одно из замаскированных проявлений капитализма, а фашизм – явное и очевидное, – сказала она наконец. – Чтобы бороться с ними, надо жить среди них, такой вот парадокс. Понимаешь?
– Более или менее.
– А эта среда заразна.
– Я вижу.
– Старый мир должен быть уничтожен. А если я заразилась его тлетворными идеями, справедливо будет, если я исчезну с ним вместе.
– Справедливо, по-твоему?
– Да.
– Ты ведь о смерти говоришь.
– Поверь, это не так уж страшно. Род человеческий умирает тысячелетиями.
– А твоя жизнь? Твое счастье?
– Жизнь – не более чем буржуазная забота, – ответила она так, словно его слова были ей оскорбительны. – А счастьем займется социальная инженерия.
Тут она сделала паузу. А когда заговорила вновь, в голосе ее звучало жесткое высокомерие:
– Ты вот упомянул веру… Я верую. И вера моя включает понимание той роли, какая отведена мне в сложном механизме. И требует безропотного исполнения приказов.
– Любых?
– Любых.
– И ты готова к тому, что, если надо будет, твои же принесут тебя в жертву?
Ева поглядела на него, как на неразумное дитя или на слабоумного.
– Это совсем не жертва. Это формирование чего-то столь же непреложного, неизбежного и очевидного, как геометрия Евклида.
В таком ключе их беседа продолжалась уже минут пятнадцать. Оба говорили спокойно и устало, будто заранее зная, что все равно ничего не удастся втолковать собеседнику. Немного поразмыслив, Фалько пришел к выводу, что они пребывают в разных мирах, и мудрено ли, что по-разному понимают жизнь, смерть и нерасторжимую связь одного с другим. Ледяная методичность и вера с одной стороны, спокойный и трезвый эгоизм – с другой. Найти нечто общее не представлялось возможным. Тем не менее он знал – и не сомневался, что и она знает: между ними существует связь странная, но прочная, основанная на давнем сообщничестве, на извращенном уважении к тому, что словами определить нельзя. Причудливая смесь воспоминаний, вожделения, пережитой опасности, нежности. Последнее слово плохо, прямо скажем, вязалось с этой немногословной строгой женщиной, сидевшей сейчас перед Фалько, зато превосходно подходило к той, которую он сжимал в объятиях в ночь, когда итальянские бомбы рвались над Арсеналом в Картахене. Хотя, подумал он через мгновение, точнее было бы назвать это верностью. Диковинной верностью двух смертельных врагов, готовых убить друг друга, едва противник хоть на миг ослабит бдительность.
– У тебя есть сигареты? – спросила Ева.
Он открыл и протянул ей портсигар, а она улыбнулась:
– Все еще куришь этот дорогой буржуйский табак?
– Да… Терпеть не могу ваши пролетарские петарды.
Он щелкнул зажигалкой, поднеся огонек к ее сигарете. В свете красноватого пламени на миг стали видны ее темные глаза, наблюдавшие за ним с настороженным любопытством.
– Ты не очень изменился, – сказала Ева.
– А вот ты – очень… – в свой черед широко улыбнулся Фалько. – К лучшему. Особенно с нашей последней встречи.
Тень накрыла ее лицо – и не только потому, что погасла зажигалка. Не сводя с него глаз, она медленно выпускала дым. Потом повернулась и вышла на балкон. Фалько, чуть поколебавшись, собрал разложенные на кровати бумаги, сунул их под матрас. Ева смотрела на него с балкона и не отвела глаз, когда он тоже закурил и присоединился к ней.
– Мы такие, как есть, – сказала она не ему, а куда-то в пространство.