Разруха - Владимир Зарев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Совсем ты отстал от моды с этой плиткой, пора делать ремонт, — с непревзойденным простодушием заявила она. — Мы сейчас обустраиваем квартиру в квартале «Лозенец», так там все итальянское, ванная комната с массажным душем и джакузи.
Пока мы пили в гостиной кофе, Валя в считанные минуты рассказала всю свою подноготную: что сама она турчанка, что мать бросила ее отца и вышла замуж за богача из Эдирне, что братья живут где-то в Анатолии, но где точно, она не знает и что до «нежной революции» она была официанткой и «зашибала нехилые бабки». «Я все помнила, всех клиентов и все заказы, обсчитывала с улыбкой, но могла и шарахнуть подносом по голове, если кто-то распускал руки, — она рассмеялась горловым призывным смехом, — эти лопухи заказывали дорогие вина, а я в бутылки с вычурными этикетками наливала всякую дрянь — ничего, хавали за милую душу, да еще в благодарность угощали меня дорогущим коньяком „Плиска“, а бармен наливал мне „кока-колу“ без газа… Да я со смены меньше, чем пятьдесят левов, в кармане не приносила, и это еще на старые деньги. А мой законный, — она пренебрежительно кивнула в сторону Борислава, — их только тратил».
— Ты нам выложи Мырквичку, Мастера или Златю, — она теребила кольца с драгоценными камнями у себя на руке и тыкала мизинцем в картины на стенах, — кто такой этот Георгий Баев, этот Тома Трифонов? Тедди за них не даст и ста долларов. Почему у тебя нету Златю, Марти?
— Валя, угомонись, — окорачивал ее Борислав, показывая, что отдает себе отчет в ее убогости, но вынужден это все терпеть. Он рассматривал часы с опытностью часовых дел мастера — у него был своеобразный тик, задумавшись, антиквар начинал теребить мочку уха. От него струилась врожденная интеллигентность и особая, ленивая деликатность, в то время как она — рыжеволосая ядреная красотка — напоминала ребенка, молчавшего весь день и, найдя себе слушателей, торопливо освобождавшегося от накопившихся за день слов.
— Антиквариатом мы занимаемся уже десять лет, — объясняла она. — Сначала у нас был лоток у ресторана «Кристалл». Ну и намерзлись мы там с моим супружником… Но тогда полно было лохов — одни продавали стоящие вещи за копейки, а другие давали солидные деньги за всякую чепуху. Социалистические медали мы скупали по два-три лева за штуку, а иностранцы давали за них по десять долларов, золотой орден Георгия Димитрова тянул на двести пятьдесят «зеленых». У тебя такой орден есть? Нет??? Почему? Не наградили тебя, бедолагу, не заслужил, значит… Один твой коллега продал нам целых три ордена, а старше тебя всего-ничего, лет на двадцать… Да, намерзлись мы тогда у «Кристалла»…
— Валя, уймись, — окорачивал ее Борислав, задумчиво теребя мочку уха.
День красиво угасал, закат повис над Витошей, Вероника вышла в коридор и позвала меня:
— Я больше не могу, — простонала она, — избавь меня хоть от этого унижения.
Она торопливо сунула ноги в сандалии и хлопнула входной дверью. А я вернулся в гостиную — Борислав ловко открывал крышки серебряных часов, рассматривая в лупу их механизмы, как средневековый алхимик. Он казался человеком знающим и умным, я не мог понять, что связывает эту странную пару, кроме случайности. И почувствовал неловкость и скуку, понимая, что просто теряю с ними время — но, с другой стороны, мне некуда было торопиться.
— А не выпить ли нам по рюмочке? — щедро предложил я, предчувствуя, что вскоре раздражение возьмет верх над моей любезностью и воспитанием, и я просто вытолкаю их взашей.
— Алкоголь? Ты в своем уме? Знаешь, как Борислав пил? И сколько раз ночами я разыскивала его по кабакам (хорошо, что тогда в Софии их было не так уж много) — от «Дунайской встречи» до ресторана Чепишева. Когда мы только поженились, он был в меня влюблен без памяти и не брал в рот ни капли. Придет, бывало, в мой ресторан, сядет в уголке, я ему — тарелку мяса, жареного на решетке — «мешана скара», стаканчик «кока колы», и он сидит себе, слушает оркестр, пока я потрошу этих лопухов. Это у него наследственное, от матери…
— По рюмочке? Да ты в своем уме?
— Простите, я не хотел вас расстроить, — забормотал я.
— И вы простите, но я этого никогда не забуду, — она ткнула меня в сердце мизинцем, — хоть бы Цанко Лавренова нам предложил или Баракова. За твои картины Тедди не даст нам и ста долларов.
Ее муж бережно сложил лупу, закурил десятую сигарету, задумался и снова потеребил мочку уха. Потом небрежно вытащил из кармана ковбойки пачку стодолларовых бумажек, сложенных пополам и прихваченных металлическим зажимом. И дунул на них, словно готовясь показать фокус.
— Ваша коллекция часов совсем неплоха, — голос прозвучал четко и уверенно, — года три назад вы могли бы получить за нее тысяч пять долларов, но сейчас рынок сжался. Легких денег теперь нет, были да сплыли. Предлагаю вам две тысячи…
— Целых две тысячи!.. — охнула его жена, — а о себе ты подумал? — всю жизнь для других, для других…
Воцарилось неловкое молчание, а я, не зная почему, почувствовал себя виноватым. Когда я был ребенком, мы жили в центре Софии на улице Любена Каравелова, в неудобной однокомнатной квартире. Рядом с домом, на пересечении с улицей графа Игнатьева, было ателье по ремонту часов, за стеклом стояли часы с балериной, вертящейся в танце бесконечного времени. Я подолгу простаивал перед пыльной витриной, предпочитая это занятие тайнам и запахам подвалов, играм в «казаки-разбойники» и фантики. Стоял и смотрел, облизывая мороженое в вафельном стаканчике, пораженный мыслью, что время можно овеществить, что кроме энергии своего ускользающего течения, оно имеет и плоть, в которой заключена его видимая часть. Наверное, еще тогда я проникся грустью уходящего времени, его всевластием и способностью поглощать нас, а потом бросать, убегая вперед. Однажды, заприметив и запомнив меня, часовщик дал мне подержать красивые карманные часы. Я сжал в руке живое существо с больным механизмом — как притаившегося воробышка. А потом мне приснилось время, и я проснулся с четким пониманием того, что подлинное совершенство — это то, что нам не принадлежит.
Двадцать пять лет спустя цыган Митко, ходивший по домам писателей и впаривавший им прошлое, позвонил в мою дверь и вытащил из своей торбы шесть «турецких» часов с серебряными крышками. Они заводились ключиками, их фарфоровые циферблаты потрескались под грузом забвения и человеческой неблагодарности. Часы стояли, умолкнув, показывая стрелками вечность. Я купил их по завышенной цене, хоть они не представляли собой ничего особенного, просто — прекрасные на ощупь предметы, сохранившие в себе время. Эта страсть налетела на меня, как стихийное бедствие. Я многое узнал о разных часах, на стене постепенно расположились несколько достойных образчиков марки «Приора» и «Патек Филип» — одни заводились раз в неделю, другие раз в день, некоторые показывали часы, минуты, дни недели, месяцы и фазы луны; были часы с изображением ангелов, сцен охоты, застывших в прыжке коней и бегущих паровозов, были часы с музыкой и движущимися карнавальными фигурками.
Я с огромным удовольствием заводил вечерами все свои часы, чтобы они могли в общем хоре возвысить тишину времени. У каждого из них был свой ритм, свой пульс, не имевшие ничего общего с точностью — они были, как разбитые сердца. Их общее тиканье сливалось воедино, шелестящий звук напоминал шевеление раков, вытащенных на сушу, а точнее, какой-то загадочный вселенский шум, идущий из далекого Космоса. Тогда я понял, что, наверное, времени не существует, что оно — иллюзия нашего несовершенного ума, при помощи которой мы измеряем самое неуловимое: часы, дни и годы своей жизни. Я долго коллекционировал эти часы, привязался к ним, любил их, как мы любим свои воспоминания, самое ценное и доброе в себе. У меня болела душа при мысли, что с ними придется расстаться, я боялся, что обеднею по-настоящему, но у меня не было выбора. Я задолжал своему другу Живко целую кучу денег — папе нужны были лекарства и платный врач-реабилитатор. Мама всех сторонилась, уединяясь на кухне.