Роман без вранья. Мой век, мои друзья и подруги - Анатолий Мариенгоф
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Ведь это же черт знает что такое! Требует, чтобы нас на небо взяли живьем. Ведь надо же договориться до такой чепухи! Мы бьемся со всякими предрассудками, а тут, подите пожалуйста, со сцены Кремлевского красноармейского клуба нам читают такую ерунду.
И он поднялся.
– Не знаком я с этим поэтом, – отрывисто сказал Владимир Ильич, – и если он все так пишет, его писания нам не по пути. И читать такие вещи на красноармейских вечерах – это просто преступление. Надо всегда спрашивать артистов, что они будут читать на бис. Она под такт прекрасно читает такую сверхъестественную чепуху, что стыдно слушать! Ведь словечка понять нельзя, тарарабумбия какая-то!
Все это он сказал вслух отчетливо, ясно и стал прощаться с устроителями вечера, окружившими его плотным кольцом. Наступила неожиданная тишина, и он, торопясь, прошел сплошной стеной красноармейцев к себе наверх в кабинет.
Владимир Ильич долго помнил этот вечер, и, когда его звали на тот или другой концерт, он часто спрашивал: «А не будут ли там читать нам "Их марш"?..» Его задевало, что словом «наш» Владимир Маяковский как бы навязывал слушателям такое произведение, которое им не нужно.
Его отрицательное отношение к Маяковскому с тех пор осталось непоколебимым на всю жизнь. Я помню, как кто-то упомянул при нем о Маяковском. Он только кинул один вопрос: «Это автор "Их марша"?..» – и тотчас же прервал разговор, как бы совсем не желая ничего больше знать об этом глубоко не удовлетворявшем его поэте.
Луначарский добавляет: «Сто пятьдесят миллионов» Маяковского Владимиру Ильичу определенно не нравились. Он нашел эту книгу «вычурной и штукарской».
Да и по словам Горького, «Ленин относился к Маяковскому недоверчиво и раздраженно: "Кричит, выдумывает какие-то кривые слова, и все у него не то, по-моему, – не то и мало понятно"».
Отношение как на ладони. Однако никому и в голову не приходило запрещать Маяковского, уничтожать Маяковского, зачеркивать Маяковского красным цензурным карандашом.
Он продолжал издаваться, печататься, даже в ЦО.
Выиграла ли от этого наша поэзия?
Как будто выиграла.
Четырнадцать держав шло на нас с мечом и огнем. Хлеба выдавали для первой категории по полфунта на день. А цензуры не было. Мы знали только РВЦ, то есть: «Разрешено военной цензурой». Если никаких военных тайн поэт или прозаик не разглашал, этот штамп РВЦ ставили на корректурные листы без малейшей канители. А уж за эпитеты, за метафоры и знаки препинания мы сами отвечали.
В газете «Советская страна» была напечатана моя поэма «Магдалина».
Одним из редакторов газеты был Борис Федорович Малкин, мой земляк по Пензе. Одновременно он заведовал и Центропечатью.
Дня через три после выхода номера газеты с «Магдалиной» я зашел к нему в кабинет:
– Доброе здоровье, Борис Федорович.
Он поднял на меня свои большие коричневые, всегда очень грустные библейские глаза и сказал пискливым голоском, столь же безнадежно-грустным, как и глаза:
– Здравствуйте, Анатолий. Садитесь. Побеседуем.
А перед дверью кабинета ждали приема два сотрудника Центропечати с желтыми папками для бумаг и несколько посетителей.
Я спокойно сел в архиерейское кресло, еще не протертое советскими служащими, поэтами, писателями, журналистами и прочей богемой, приходящей к Малкину по делу и без всякого дела.
– Вчера ночью, Анатолий, я был в Кремле у Ильича, – грустно пропищал Малкин. – Он только что прочел вашу «Магдалину».
Борис Федорович замолчал. А глаза его стали еще грустней. «Ладно, – подумал я, – мы тоже не лыком шиты. Мы тоже умеем помолчать, когда надо. Посмотрим, кто кого перемолчит».
И я перемолчал Бориса Федоровича, хотя это было дьявольски трудно.
– Ильич спросил меня: «Сколько лет ему, этому вашему поэту?» Я, Анатолий, ответил: «Лет двадцать».
– Мне двадцать два года, Борис Федорович.
– Неужели?
И он тут же добавил, как в таких случаях добавляют почти все и почти всегда:
– До чего же быстро летит время!.. Как сейчас помню вас в Пензе. Помню тоненьким хорошеньким гимназистиком в светлой шинели. Вы явились ко мне в редакцию «Чернозема» с синей тетрадочкой в руке, в ней были ваши первые стихи. А вот теперь, Анатолий, вы уже…
И Малкин опять замолчал. Но на этот раз у меня не хватило выдержки, и я хрипло спросил:
– Что сказал Ленин о моей поэме?
– Ничего.
– Как ничего!
– Но о вас, Анатолий, Владимир Ильич сказал: «Больной мальчик».
– Это все?
– Да. После этого Ильич сразу же заговорил о делах Центропечати.
Надо признаться, я очень обиделся на Ленина и за «больного» и за «мальчика».
«Черт побери – "больной!". Да у меня и насморка никогда не бывает!.. "Мальчик!.." "Мальчик!.." Меня уже вся Россия читает и пол-Европы, а он…»
Друзья знали, что я даже год тому назад бледнел от злости, когда в статьях или на диспутах меня называли «молодым поэтом».
После малкинского разговора в Кремле «Советская страна» напечатала обо мне две хвалебные рецензии – о книжице «Витрина сердца», изданной еще в Пензе, и о «Магдалине». Рецензентам, конечно, и в голову не влетело называть меня в них «больным мальчиком». Хотя Малкин уже широко разнес по Москве свой разговор с Владимиром Ильичем о «Магдалине».
– Я читала ваши стихи. Очень рада познакомиться… Ник ритина… Анна Борисовна.
Она протянула мне маленькую руку с ухоженными ноготками.
Во всей Москве только она сама с важностью называла себя столь пышно «Анна Борисовна».
Этой осенью Нюша Никритина экзаменовалась в студию Камерного театра. Тут же, за экзаменационным столом, Алиса Коонен сочинила о ней двустишие:
Нюша Никритина приехала с Украины, где уже была знаменитой актрисой… города Полтавы.
Восторженную рецензию о ее шумном полтавском бенефисе я довольно быстро выучил наизусть.
Теперь в Москве на Тверском бульваре, на сцене Государственного Камерного театра «юная Комиссаржевская» (как назвал ее полтавский рецензент) тоже пыталась создавать большие человеческие характеры, созвучные нашей революционной эпохе.
Три раза в неделю она самозабвенно танцевала в оперетке Лекока «Жирофле-Жирофля» и со страстью, более чем достаточной для Джульетты, играла бессловесного Негритенка в «Ящике с игрушками» Дебюсси. Впрочем, это нисколько не умаляло ее положения в российском эстетском театре с мировой славой, так как в «Ящике» все роли являлись бессловесными. Это была пантомима. Очаровательная пантомима! Но очаровательней всех в ней был Негритенок}. Так громогласно утверждал я направо и налево. Спорили со мной? Возражали? Нет! Никто! Но довольно часто спрашивали: «Между прочим, а как ее фамилия?» Этот вопрос приводил меня в ярость: «Вот она – современная интеллигенция! Вот они – современные театралы! Невежды! Круглые невежды! Варвары! Даже не знают фамилии юной Комиссаржевской!»